Держится на единице
Браслет назывался «Метка», но все звали его счетчиком.
Одна цифра. Сколько живых людей прямо сейчас думают о тебе. Не вспоминают в годовщину, не листают старые фотки под настроение — думают вот в эту самую секунду, держат тебя в голове. Как это меряют — Антон не понимал. Что-то там про поля, про совпадение частот, инструкцию он не дочитал. Да и плевать.
Важна была цифра.
У блогеров — тысячи. У той девки, что жрет бургеры на камеру, — под сто сорок круглые сутки, спит, а ее все думают, думают. У президента, болтали, миллионы, ровным гулом, как холодильник. А у него, у Антона Гвоздева, курьера чертова агрегатора, держалось на единице. Редко — двойка. Тройка была один раз, в марте, когда он навернулся на льду возле «Ленты» и три тетки одновременно подумали: во дурак.
Единица не уходила никогда. Даже ночью. Даже в четыре утра, когда весь город спит и о тебе не думает вообще никто, у Антона на запястье тускло горела единичка. Кто-то там, в темноте, держал его в голове постоянно. Как гвоздь в стене.
Сначала он думал — глюк.
Потом привык.
Работа была простая и унизительная. Приложение пиликает, ты хватаешь термосумку, тащишь чужой обед на пятый этаж без лифта, тебе ставят четыре звезды, потому что суп чуть остыл, хотя ты-то при чем, пробки же. Кофе в подъезде пахнет кошками. Домофоны не работают. Люди открывают дверь на цепочке и суют руку в щель, будто ты прокаженный. И все это время — единица на браслете. Ровная, спокойная, как пульс покойника.
Антон завидовал.
Он реально завидовал цифрам. Заходил вечером в ленту, смотрел, как у какого-нибудь пацана с гитарой счетчик скачет с двухсот до девятисот за час, и внутри что-то дергалось, как рыба на крючке. Ему хотелось так же. Чтобы о нем — многие. Чтобы не один этот вечный кто-то во тьме, а толпа.
И он придумал.
План был идиотский, зато дешевый. В городе как раз замерзал фонтан у драмтеатра — тот самый, где летом свадьбы фоткаются. Антон разделся до трусов, залез в этот ледяной кисель по пояс и десять минут читал вслух стихи. Свои. Кошмарные. Про то, как его никто не помнит. Приятель снимал.
Видео зашло.
К утру у Антона на браслете горело четыреста двенадцать.
Четыреста двенадцать живых людей думали о нем одновременно. Он лежал на кровати в своей однушке, поднимал руку к потолку и смотрел на цифру, и в груди было горячо и тесно, будто ее надули изнутри. Вот оно. Вот как это, оказывается. Тебя держат в голове сотни. Ты есть. Ты настоящий.
Он не спал всю ночь. Караулил, как цифра дышит.
К обеду было двести.
К вечеру — семьдесят.
На следующий день — одиннадцать. Люди — они же как вода, утекают. Посмотрели дурака в фонтане, поржали, забыли, пошли смотреть следующего дурака. К четвергу от четырехсот двенадцати осталась знакомая, надоевшая, тошнотворная единица.
Антон запил.
Не то чтобы сильно. Пива взял, сидел на кухне, смотрел на браслет и ненавидел его. Единица. Опять единица. Кто ты, а? Кто ты, зараза, который никак не отвяжешься?
И тут его торкнуло: а ведь можно узнать. В приложении, в платной версии, была функция — «источник постоянного внимания». Пятьсот рублей. Показывает, кто именно держит тебя в голове дольше всего. Антон полез в карту, там было четыреста тридцать. Хватило впритык, еще и на бутылку осталось.
Он ткнул «оплатить».
Крутилось колесико. Долго. А потом выскочило имя, и Антон опустил телефон на стол очень аккуратно, будто тот стал стеклянный.
Гвоздева Раиса Петровна.
Мать.
Он не звонил ей... сколько? Полгода? Больше. Она была в интернате на ЧТЗ, тот, что за трамвайным кольцом, куда он ее и сдал два года назад, когда стало ясно, что память у нее осыпается, как штукатурка. Сначала имена путала. Потом плиту оставила гореть. Потом перестала узнавать соседей. Врачи сказали слово, которое Антон запомнил, а суть — нет.
Он навещал ее раза три. Ну четыре. Она сидела в казенном кресле, смотрела мимо и называла его Витей. Витя — это дядька, брат ее, помер в девяностых. Антон посидит двадцать минут, оставит мандаринов, сбежит. Тяжело же. Смотреть, как родной человек тебя не узнает, — тяжело, чего уж там. Проще не ездить.
А она — думала. Все это время. Каждую секунду. Ночью, в своем выцветшем сознании, где уже почти ничего не осталось, — она держала его. Единственная. Пока весь Челябинск гонялся за фонтанами и бургерами, одна старуха с дырявой головой в интернате на окраине помнила сына так крепко, что прибор ловил это через полгорода.
Антон поехал в субботу.
Вез мандарины. И зефир, она зефир любила, в шоколаде. Всю дорогу в трамвае смотрел на единицу и думал: сейчас приеду, сяду рядом, и пусть она называет меня Витей, плевать, я просто посижу, я...
Он не доехал.
В трамвае, где-то между «Работницей» и кольцом, браслет мигнул.
Единица погасла.
Ноль.
Впервые за два года — ровный, круглый, пустой ноль. Ни одного живого человека во всем мире, который в эту секунду о нем думал. Антон смотрел на запястье и не дышал. Трамвай качало. За окном ползли гаражи, серые, в снегу.
Телефон зазвонил через восемь минут. Номер интерната.
Он уже знал. Еще до того, как женский усталый голос сказал про «сегодня утром, во сне, тихо». Он знал в ту секунду, когда единица стала нулем. Мать перестала думать о нем — потому что перестала вообще. И вместе с ней из мира исчез последний человек, для которого Антон Гвоздев был кем-то настоящим.
Он вышел на кольце. Постоял.
Зефир так и держал в руке, в пакете, дурацкий, в шоколаде.
Потом снял браслет. Просто расстегнул и сунул в карман — не хотел больше видеть эту цифру, ни ноль, ни что другое. Прибор ловил, кто думает о тебе. А про то, о ком думаешь ты сам, — там не было ничего. Ни одной функции. Никого не волнует, кого держишь в голове ты. Считают только входящее.
Антон стоял на остановке, в снегу, и думал о матери. Изо всех сил. Так, как не думал ни разу за два года. Он знал, что теперь это никто не измерит и не покажет. Что цифра ей уже не загорится — некому ловить.
И все равно думал.
Потому что, оказывается, это единственное, что вообще имеет смысл, — и единственное, за что прибор не считает ни копейки.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.