Семнадцатый нумер, или Последняя ставка Германна

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Пиковая дама» автора Александр Сергеевич Пушкин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: «Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!..»
Лизавета Ивановна вышла замуж за очень любезного молодого человека; он где-то служит и имеет порядочное состояние: он сын бывшего управителя у старой графини. Лизавета Ивановна воспитывает у себя бедную родственницу.
Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине.

— Александр Сергеевич Пушкин, «Пиковая дама»

Продолжение

Обуховская больница спала тем казенным, тяжелым сном, каким спят все дома скорби. По длинному коридору, подымая оплывшую свечу, шел дежурный лекарь, молодой еще человек из немцев, и половицы под ним постанывали на разные голоса.

В семнадцатом нумере не спали.

Германн сидел на койке прямой, как игрок, который ждет, когда ему вскроют карту. Руки его лежали на коленях ладонями вверх — пустые. Губы двигались быстро-быстро, с тем необыкновенным проворством, какое являлось у него теперь по ночам. «Тройка, семерка, туз... тройка, семерка, дама».

Дама.

На этом слове он всякий раз вздрагивал. В груди что-то дергалось, как рыба на крючке, — и затихало, и снова.

Лекарь остановился у двери. Он наблюдал больного уже третью неделю и, надобно сказать, привязался к нему тою странною нежностью, какую здоровые питают к безнадежным. «Любопытнейший случай, — записывал он в тетрадь, — мания числовая, с идеей фикс картежного свойства». Да нет. Какая там идея. Человек просто проигрался — не деньгами, а всем разом; проигрался так, как иные умирают.

— Отчего вы не спите, Германн Иваныч? — спросил лекарь по-русски, нарочно мягко.

Больной не повернул головы.

— Я жду, — ответил он вдруг ясно, трезво, тем голосом, которым говорят в банке и в церкви. — Она обещала прийти еще раз. Один только раз. Чтобы я отыгрался.

— Кто обещал?

— Старуха.

Лекарь перекрестился — сам не зная зачем; верно, по привычке, вывезенной из лютеранского детства, которое, казалось, и крестов-то не знало. Свеча дрогнула. По стене пошла ходить длинная тень от оконного переплета, и в этой тени — он после клялся и божился, и над ним смеялись в офицерском собрании — померещилось ему что-то вроде старушечьего чепца.

Пустое. Сквозняк. В казенных домах вечно дует отовсюду, точно стены сложены из одних щелей.

— Отыграться, — повторил Германн и улыбнулся. Улыбка у него вышла мертвая, как у покойника, которому приподняли губу. — Вы думаете, я сошел с ума? Все так думают. А я считаю. Я всю жизнь считал. Три карты — три верных карты сряду — и человек делается богат, свободен, спокоен. Расчет, бережливость и труд. Вот три мои верные карты. Вот что я поставил.

Он замолчал. За окном, где-то над черною, промерзшею Фонтанкой, пробили часы — один удар, другой. Германн стал считать: до трех.

До трех часов не дошло. Пробило два — и смолкло.

— Видите? — прошептал он торжествующе. — Обсчитались. Все обсчитались. Даже время. А я один знал верно.

Лекарь поставил свечу на подоконник и присел на край койки. Ему вдруг захотелось — отчаянно, не по-докторски — вытащить этого человека из его числовой могилы. За руку. Как тонущего.

— Послушайте, — сказал он. — Нету никаких трех карт. Вы ошиблись одною-единственною: поставили туза, а вышла дама. Со всяким бывает. Так начните заново. Живите. У вас молодость, здоровье, деньги в ломбарде — целых сорок семь тысяч, я справлялся по вашему делу...

— Сорок семь тысяч, — эхом отозвался больной. И засмеялся — тихо, сухо, как сыплется песок. — А знаете ли вы, сударь, что такое поставить все? Не сорок семь тысяч. Все. Самого себя — на зеленое сукно, рубашкой вверх. И ждать, пока чужая рука тебя перевернет.

Он наклонился к лекарю. Глаза его — серые, холодные, профиль Наполеона и душа Мефистофеля, как говаривал покойный Томский, — вдруг налились чем-то живым, человечьим, жалким до слез.

— Она подмигнула мне, — сказал он совсем тихо. — Дама. Когда я открыл ее вместо туза. Она подмигнула мне, как подмигивают своему. И я понял: не старуха меня обыграла. Я сам. Я давно уже был ее картой — с той минуты, как переступил порог спальни. Меня сдали. Меня побили. А я-то, дурак, думал, что держу колоду.

Свеча догорала. Немец сидел, не смея шелохнуться, и чувствовал под ребрами тот самый мерзкий холодок, о котором больной не говорил, но который теперь передался и ему — через воздух, через слово, через это проклятое число три.

— Уходите, — сказал вдруг Германн спокойно и лег, отвернувшись к стене. — Ей не нравится, когда при ней чужие. Она сейчас придет. Я слышу чепец.

Лекарь взял свечу и вышел. В коридоре он остановился, прислонился лбом к холодной штукатурке и постоял так — минуту, или пять, или три, кто их считал, эти больничные минуты, где каждая длиннее года.

За дверью семнадцатого нумера было тихо.

Потом раздался шепот — быстрый, счастливый, детский почти:

— Тройка... семерка...

И наступило молчание такое полное, что молодой немец, человек образованный и в приметы не веривший, бегом пустился за старшим врачом. А после, много лет спустя, выйдя в отставку и живучи в Ревеле, он любил повторять за ломберным столом, тасуя колоду скорее по привычке, нежели из азарта, что не всякую игру проигрывают деньгами — и что иные ставки нельзя ни взять назад, ни отыграть, ни даже как следует сосчитать.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй