Санчо без хозяина, или Глава, которую Сервантес не решился дописать

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский» автора Мигель де Сервантес Сааведра. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

«Для меня одного родился Дон Кихот, а я родился для него; ему суждено было действовать, мне — описывать; только мы двое составляем единое целое, наперекор и назло поддельному тордесильясскому писаке, который отважился или еще отважится своим грубым и плохо очиненным страусовым пером описать подвиги доблестного моего рыцаря; ибо это бремя ему не по плечу и дело это не его остылого ума...» И, повесив перо, Сид Ахмет Бен-инхали обратился к нему с такими словами: «Здесь ты повиснешь на этой спице, на этой медной проволоке, о перо мое, и, хорошо ли, плохо ли ты очинено, проживешь долгие века, если только дерзкие и злонамеренные борзописцы тебя не снимут, чтобы тебя осквернить».

— Мигель де Сервантес Сааведра, «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский»

Продолжение

Прошло три месяца с того дня, как Алонсо Кихано, по прозванию Добрый, отошел в иной мир, оставив Санчо Пансу при двух осликах, одной разбитой кольчуге и непомерной, почти неприличной для крестьянина тоске. Соседи говорили: «Перебесится». Жена говорила: «Перебесится, иначе побью». Сам же Санчо ничего не говорил — а только сидел у порога и смотрел на дорогу, по которой когда-то ехал бок о бок с тощим человеком на тощем коне.

В один из таких вечеров, когда солнце, утомленное собственным величием, тяжело опускалось за холмы Ламанчи, к плетню Санчо подъехал всадник. Был он молод, бороду имел редкую, как у юного козленка, а взгляд — такой, какой бывает у людей, начитавшихся вредных книжек.

— Скажи мне, добрый человек, — обратился он к Санчо, — здесь ли проживает прославленный оруженосец Санчо Панса, что сопровождал в странствиях рыцаря Печального Образа?

Санчо поглядел на него снизу вверх. Потом — сверху вниз, что было затруднительно, ибо Санчо сидел, а всадник был на коне; однако ж выражение лица его исполнилось такой презрительной мудрости, какая обыкновенно бывает у губернаторов острова Баратарии в отставке.

— Был такой, — сказал он наконец. — Помер.

— Как помер?! — вскричал юноша.

— Как все помирают. От жизни.

Юноша спешился — впрочем, спешился неловко, зацепившись шпорой за стремя, и упал бы носом в пыль, когда б не плетень, любезно подставивший ему свой кол. Поднявшись и отряхнувшись, он объявил, что зовут его дон Грегорио де Вильянуэва, что он студент из Саламанки, что прочел обе части истории славного Дон Кихота — и в третий раз перечел, и в четвертый — и что отныне намерен сам сделаться странствующим рыцарем, для чего ему совершенно необходим опытный оруженосец.

Санчо молчал.

Долго молчал.

Так долго, что муха успела сесть ему на нос, обдумать обстановку и улететь по делам — должно быть, к соседу-цирюльнику, у которого, как известно, нос был еще внушительнее.

— Послушайте, ваша милость, — сказал он наконец, и голос его дрожал не от старости, а от чего-то иного — что и сам Санчо назвать бы затруднился, ибо в простых людях чувства живут без имен, как кошки во дворе. — Послушайте. Я, конечно, человек темный, грамоте обучен ровно настолько, чтобы поставить крест вместо подписи, да и тот вверх ногами. Но за те годы, что я ездил с моим господином, упокой, Господи, его душу, — я кое-чему выучился. И главное, чему я выучился, — это вот что: книжки врут.

— Как — врут?! — ахнул дон Грегорио.

— А так. Врут, и все тут. В книжках сказано: рыцарь поразил великана. А на деле — мельница. В книжках: рыцарь освободил пленных. А на деле — каторжники, которые потом нас же и поколотили. В книжках: дама сердца — прекрасная Дульсинея. А на деле... — Санчо махнул рукой и не докончил, ибо о Дульсинее, она же Альдонса Лоренсо, у него было свое, особое мнение, которое он не желал делить ни с кем, и менее всего — со студентом из Саламанки.

Юноша смотрел на него растерянно. Потом — обиженно. Потом — с тем хитрым прищуром, с каким молодость всегда смотрит на старость, полагая ее упрямой и недальновидной.

— Стало быть, — произнес он медленно, — вы отрекаетесь от своего господина?

Тут Санчо встал.

И — странное дело — оказался выше, чем казался, когда сидел; и плечи его, привыкшие к мешкам с зерном и тумакам, расправились так, будто на них вновь легло невидимое седло.

— Я, — сказал Санчо тихо, — от моего господина никогда не отрекался. И не отрекусь. Покуда дышу. Я говорю вам только то, что есть: книжки — врут, а господин мой — не врал. Он верил. И от веры его, ваша милость, мне было то горячо, то смешно, то жалко, то страшно, — а порой так, что я и сам начинал верить, и тогда уж не понимал, где мельница, а где великан. Вот в этом, я полагаю, и был весь сок. А не в том, чтобы напялить на голову таз и ехать колотить ветряки.

Дон Грегорио помолчал. Сглотнул. На щеках его проступили два розовых пятна — от стыда ли, от досады, а может, от вечернего ветра, который в Ламанче и святого может пристыдить.

— Так что же мне делать? — спросил он наконец.

— А ничего, — ответил Санчо. — Поезжайте в Саламанку. Доучивайтесь. Женитесь на девице с приданым и не слишком злым нравом — а коли с приданым не выйдет, то хоть на доброй. Заведите детей. Если ж и тогда захочется приключений — заведите еще одних.

— Это пошло, — сказал юноша.

— Это жизнь, — сказал Санчо.

И они оба замолчали; и в молчании этом было больше истины, чем во всех рыцарских романах, какие когда-либо выходили из-под пера сочинителей, готовых ради красного словца уморить целую армию мавров.

Юноша уехал на рассвете. Уехал, не оглядываясь, — гордо, как и подобает тому, кто думает, что ему отказали в великом деле; а на самом деле его лишь избавили от великой глупости, но в его годы разница между тем и другим неразличима, как два соседних оттенка зари.

Санчо проводил его взглядом до самого поворота дороги. Постоял. Поскреб затылок. Потом, тяжело ступая, пошел в сарай — туда, где под старой рогожей лежал погнутый таз, прозванный некогда «шлемом Мамбрина», и щит, расколотый о дубину пастуха в каком-то давнем, уже почти неправдоподобном приключении.

Он долго стоял над этими вещами.

Потом сел рядом — прямо на земляной пол, не подложив даже мешковины, — и заплакал. Без причитаний, без вздохов, без той театральной скорби, какою плачут герои книг. Просто слезы текли, и текли, и собирались в бороде, и капали на ржавое железо, и железо принимало их так, будто давно ждало.

— Ну вот, сеньор, — сказал Санчо вслух, обращаясь не к тазу, конечно, а к тому, кто, может быть, все-таки слышал его из мест более высоких, чем потолок сарая. — Ну вот. Еще один нашелся. Молоденький. Глупый. Я его прогнал. Вы, верно, сказали бы, что я предал ваше дело, и что надо было ехать с ним, и снова ловить великанов за бороду. А я не поехал. Простите меня, ваша милость. Я устал. Я и без коня устал, а уж на коне — и говорить нечего.

Курица, забредшая в сарай по своим куриным надобностям, посмотрела на него с тем пристальным вниманием, с каким одни лишь куры умеют смотреть на людей, плачущих в одиночестве. И — не нашед в Санчо ничего съедобного — удалилась.

Тем же вечером Санчо вернулся в дом, поужинал чесночной похлебкой, которая была дрянна, но горяча, выслушал от жены положенное количество упреков — за дармоедство, за вздохи, за то, что мало стучит топором и много смотрит в небо, — и улегся спать.

И приснился ему сон.

Снилось ему, будто едет он по дороге, и дорога эта — не пыльная, как все дороги Ламанчи, а вымощена чем-то светлым; и впереди, шагах в десяти, движется тощая фигура на тощем коне, и фигура эта оборачивается, и улыбается, и говорит:

— Что ж ты отстал, друг Санчо? Прибавь ходу. Нынче мы непременно отыщем какое-нибудь приключение, достойное наших с тобою имен.

И Санчо во сне отвечает:

— Сейчас, сейчас, ваша милость. Дайте только осла подогнать.

И — погоняет осла. И — догоняет. И — едут они дальше, бок о бок, как ездили когда-то по выжженным дорогам, и говорят о всякой чепухе, и смеются, и спорят, и снова смеются; а кругом — ни мельниц, ни великанов, ни прекрасных дам, ни злых волшебников; одно лишь небо, да дорога, да они вдвоем.

И это, надо думать, и есть рай — для тех, кто умел верить, и для тех, кто умел любить верующего. А для прочих рай, разумеется, устроен как-нибудь иначе; но устройство сие нас уже не касается, ибо перо мое, как и перо Сида Ахмета Бен-инхали, утомилось и просится на покой.

И да будет ему, перу, покой. А Санчо — добрых снов. А всем нам — немного той веры, над которой мы привыкли смеяться, и немного той верности, которую мы привыкли считать смешной.

Ibi finis. И ни строчкою больше.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд