Рукопись, которую он не вернул

Курсовую я оставила у него на кафедре в четверг. Обычная папка, серая, с металлическими усиками, которые вечно цеплялись за подкладку сумки.

В понедельник он меня вызвал.

Кафедра русской литературы в старом корпусе на Васильевском — это длинный коридор, где паркет скрипит на разные голоса, и по скрипу можно узнать, кто идет. Уборщица — коротко, дробно. Декан — тяжело, будто вбивает сваи. А я шла тихо, прижимаясь к стене, мимо портретов мертвых классиков, которые все как один смотрели куда-то мимо меня, в окно, на серую Неву за деревьями Среднего проспекта.

Вересаев сидел спиной к двери.

— Садитесь, Аня.

Я не говорила ему свое имя. То есть говорила — в сентябре, на перекличке, одно из тридцати. Но чтобы он запомнил.

Кабинет пах старой бумагой и чем-то еще; горьковатым, вроде табака, только он не курил. По крайней мере, я ни разу не видела. На столе лежала моя папка. Открытая.

— Работа хорошая, — сказал он, не оборачиваясь. — Про Блока вы написали лучше, чем половина аспирантов. Но я не поэтому вас позвал.

Он повернулся.

Вересаеву было, наверное, сорок пять. Может, больше — из тех лиц, которые в двадцать пять выглядят усталыми, а потом двадцать лет не меняются. Седина на висках, но не старческая — как трещина на дорогом фарфоре. Глаза светлые, почти без цвета. И взгляд, от которого хотелось проверить, застегнута ли кофта.

Он подвинул ко мне папку и раскрыл на последней странице.

Там, на полях, моим почерком было написано. Не для преподавателя. Для себя. Пока писала ночью, устала, и рука сама вывела строчку — глупую, честную, про то, о чем я думала вместо Блока. Про человека, которого не должна была хотеть.

Я забыла стереть.

— «И снова не о том. И снова о тебе», — прочитал он вслух. Медленно. Будто пробовал слова на вкус. — У вас красивый почерк, Аня. И очень громкие мысли.

В горле пересохло. Я хотела сказать, что это черновик, что случайно, что вырвите эту страницу — но он смотрел, и под этим взглядом слова растворялись.

— Это не то, что вы подумали, — выдавила я.

— А что я подумал?

Вопрос повис. Он даже бровь не поднял. Просто ждал — с той спокойной, почти ленивой уверенностью человека, который привык, что за него договаривают.

— Я пойду.

— Идите.

Я встала. Дошла до двери. И — не знаю, зачем, ей-богу, до сих пор не знаю — обернулась.

Он уже снова сидел спиной. Но сказал, не глядя:

— Курсовую я вам не верну. Пусть полежит у меня.

***

Питер осенью — это когда темнеет в четыре, и весь город превращается в черно-желтую гравюру: черные каналы, желтые фонари, черные зонты, желтые окна. Я жила на Петроградке, снимала комнату у старушки на улице Ленина — не той, что вы подумали, а тихой, зеленой, где по утрам пахнет пекарней с угла.

Обычно я ходила домой через Тучков мост.

В тот вечер я пошла кругом. Через Биржевой, потом по набережной, мимо Ростральных колонн, которые в темноте похожи на два кровавых мазка — их подсвечивали красным. Просто чтобы дольше. Чтобы не думать. Хотя думала я только об одном.

Он знал.

Вот что не давало дышать. Не то, что прочел — а то, как прочел. Без стыда за меня, без насмешки. Как будто получил то, что и так ему причиталось.

Телефон дзынькнул на Дворцовом мосту.

Незнакомый номер. Одна строка: «Блок писал Менделеевой почти каждый день. И почти всегда не о том. В.В.»

Я стояла посреди моста, и ветер с залива бил в лицо мокрой солью, и подо мной черная вода несла желтые дрожащие пятна, и я думала — откуда у него мой номер.

Потом вспомнила. Титульный лист. Мы всегда пишем телефон на титульном листе.

Он ничего не нарушил. Формально — ничего. Преподаватель написал студентке про Блока. Что тут такого.

Я набрала ответ три раза. Три раза стерла. На четвертый написала: «Спокойной ночи, Виктор Витальевич».

Ответ пришел через минуту: «Не будет спокойной. Вы же понимаете».

***

Это длилось до декабря.

Ничего — и все. Он не прикасался ко мне. Ни разу — слышите? — ни разу за все эти недели. Мы разговаривали. О Блоке, о Тютчеве, о том, почему у Ахматовой рифмы как пощечины. Я приходила на кафедру якобы за консультацией, и другие преподаватели кивали — молодец, старательная. А он наливал мне чай в чашку с отбитой ручкой и говорил так, что я забывала, зачем пришла.

Вот в чем была ловушка. Он не переступал черту руками. Он переступал ее словами. И это оказалось куда опаснее — потому что от рук можно отстраниться, а от того, как человек называет тебя по имени, отстраниться нельзя.

— Вы понимаете, что это неправильно, — сказала я однажды. Уже темно было, корпус пустой, за окном валил снег, тяжелый, влажный, питерский, который не ложится, а превращается в кашу.

— Понимаю, — сказал он. И отпил чай. — И вы понимаете. Мы оба взрослые люди, которые все понимают. Это, Аня, не оправдание. Это диагноз.

— Вам не страшно?

Он посмотрел на меня долго. За окном фонарь качался на ветру, и по его лицу ходили тени — то светло, то темно, то опять светло.

— Мне страшно, — сказал он тихо, и впервые за все время в его голосе что-то дрогнуло, тонко, как леска. — Только не то, что вы думаете. Мне страшно, что однажды вы перестанете приходить. И тогда мне снова придется жить как раньше. А я забыл, как это.

Я ушла. В тот вечер — ушла.

***

А через неделю узнала.

Случайно — от девочки со старшего курса, в столовой, за подносом с остывшим борщом. Она говорила про кого-то другого, а потом обронила: «Ну это как с Вересаевым, помнишь? Была история».

Была история.

Семь лет назад. Студентка. Тоже способная, тоже писала лучше аспирантов. Тоже, наверное, оставила что-то на полях. Ее отчислили — не его. Его — предупредили. Она уехала из города. Куда, никто не знал.

Я сидела над борщом, и он остывал, и я думала — вот, значит, как. Значит, я не первая, кому он наливал чай в чашку с отбитой ручкой и говорил про Блока, который писал не о том.

Чашка с отбитой ручкой.

Откуда, интересно, эта отбитая ручка.

Вечером я снова пошла на кафедру. Не за консультацией. Просто чтобы посмотреть ему в лицо и спросить.

Он сидел спиной к двери — как всегда.

— Я знаю про нее, — сказала я.

Он не обернулся. Долго молчал. За окном — снег, фонарь, черно-желтый город.

— И что вы знаете, Аня?

— Что была другая. До меня.

Он повернулся. И — вот тут самое странное — он не выглядел ни виноватым, ни испуганным. Он выглядел усталым. Бесконечно.

— Была, — сказал он. — Ее звали так же, как вас. Аня.

Я похолодела.

— Что?

— Совпадение, — он усмехнулся, но глаза не смеялись. — Или нет. Я, знаете, перестал верить в совпадения. — Он взял чашку с отбитой ручкой, повертел в руках. — Эту она разбила. Швырнула в стену, вот сюда, — он кивнул на пятно на обоях, которого я раньше не замечала. — Перед тем как уйти. А я склеил. Держу.

— Зачем?

— Чтобы не забывать, чем все кончается.

Он поставил чашку. Посмотрел на меня — тем самым бесцветным взглядом, только теперь я видела в нем что-то еще. То, что было под уверенностью все это время. Страх. Настоящий.

— Уходите, Аня. Сейчас. Пока это еще можно назвать курсовой и консультацией. Пока я не сказал вам того, после чего один из нас точно пропадет. Как она.

Я стояла в дверях.

За окном падал снег.

И я не знала — то ли он меня спасал, то ли только что переступил последнюю черту; ту, у которой уже нет обратной дороги.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман