Портрет, или Как я себя красивее себя заказал

Есть люди, которые заказывают свой портрет, чтоб на нем было видно, какие они есть. А я, братцы мои, по гордыне своей заказал портрет, чтоб на нем вышло, каким я сам себя воображаю. Разница вроде пустяшная. А через ту разницу я в собственной комнате лишним человеком заделался и жену, можно сказать, чужому мужчине уступил. Который на стене висит, есть не просит и морщин не имеет.

А началось все с Бочкина.

Бочкин у нас в конторе сидел напротив, по расчетной части. Человек так себе, серединка на половинку, нос картошкой, а гонору — на четверых. И вот приходит он раз и говорит: заказал, дескать, себя в фотографии «Заря». Большой портрет, в раме, под стеклом. Повесил дома над комодом. И теперь, говорит, у меня в комнате не комната, а прямо галерея. Заходи любоваться.

Я ничего не сказал. Только внутри у меня что-то повернулось и легло неудобно, как гвоздь в сапоге.

Весь день я на этого Бочкина глядел и думал: чем же я, спрашивается, хуже? Нос у меня, ежели разобраться, ровнее. Служу я не по расчетной, а по снабженческой, а это, между нами, повыше будет. А портрета — нет. Живу без портрета, как беспризорный какой.

В субботу пошел.

Фотография «Заря» помещалась в подвальчике, где раньше чинили примусы. Пахло там керосином, пылью и еще чем-то кислым, вроде уксуса. За аппаратом стоял хозяин — Соломон Маркович, старичок сухонький, в халате, а на носу пенсне, подвязанное ниткой, чтоб не сбежало.

— Желаю, — говорю, — сняться. Солидно. Чтоб в раму и на стену.

— Садитесь, — говорит. — Не дышите. Думайте о хорошем.

Я сел и стал думать о хорошем. О чем именно — не помню, кажется, о том, как Бочкин лопнет от зависти. Пыхнуло, вспышка, дымок под потолок пополз. Готово.

А дальше, братцы, и началось мое падение.

— Ретушь будете брать? — спрашивает Соломон Маркович и глядит на меня поверх пенсне так ласково, будто селедку выбирает.

— А это чего?

— А это, — говорит, — гражданин, наука. Природа вас нарисовала как умела, а я поправлю, где она поленилась. Морщинку тут снимем, тень эту под глазом уберем, лобик слегка волосом прикроем. Полтинник сверху.

Вот тут бы мне встать и уйти. Так нет.

Взыграло.

— Морщины, — говорю, — снимайте все. И под глазами чтоб чисто. И волос, знаете, добавьте, а то у меня тут, надо лбом, некоторая недостача образовалась.

— Добавим, — говорит. — Волос — дело наживное. У меня в баночке.

— И вид чтоб посолиднее. Значительный. Как у ответственного работника.

Соломон Маркович пенсне поправил и говорит:

— За значительный вид, гражданин, отдельная такса. Рупь двадцать. Значительность — она денег стоит. Даром только несолидность дается.

Отдал я ему рупь двадцать, да полтинник за ретушь, да три рубля за сам портрет с рамой. Итого — четыре семьдесят. Неделю потом на трамвае не ездил, пешком в контору бегал, и обед у меня был жидковатый. Ну да, думаю, не в обеде счастье. Счастье — на стене.

Через неделю прихожу за карточкой.

Разворачивает Соломон Маркович бумагу, ставит портрет на прилавок. И глядит на меня с прилавка мужчина.

Красивый.

Лоб — во весь портрет, и на лбу волос, густой, волной. Глаза — соколиные. Подбородок — как у памятника. Усы будто маслом смазаны. И вид такой значительный, что хоть сейчас его в президиум сажай, и никто не спросит, откуда взялся.

Я на него гляжу, он на меня.

— А похож? — спрашиваю тихонько.

— Гражданин, — говорит Соломон Маркович, — вы просили солидно. Похоже — это другая цена и другая жизнь. За похоже люди меньше платят и портреты в комод прячут. А это — на стену. Это гордость.

Ладно. Повесил я его дома над столом.

В первый вечер супруга моя, Клавдия Петровна, вошла, поглядела на стену и остановилась. Долго стояла. Потом говорит:

— Это кто ж такой?

— Это, — говорю, — я.

Она на портрет глядит, на меня глядит, опять на портрет.

— Нет, — говорит. — Это не ты. Ты вот стоишь, в майке, а тесто с рукава сыпется. А это — мужчина.

И, братцы мои, — засмеялась. Но не зло. А как-то мечтательно.

С того и пошло.

Стала Клавдия Петровна на стену поглядывать. Пыль с рамы смахнет, поправит, отойдет, полюбуется. А на меня — так, между делом, как на табуретку. Мать ее, теща, приехала гостить, вошла, ахнула:

— Ах, какой у вас родственник представительный! Военный?

— Это зять ваш, — говорю. — Это я.

Теща на меня посмотрела, на портрет посмотрела и говорит дочери, тихонько, но я слышал:

— Клава, а ведь ты продешевила.

Соседи по коридору тоже ходили дивиться. Иные, войдя, портрету кланялись, а мне уж потом, спохватившись. Один жилец, Пыжиков, водопроводчик, встал перед стеной по стойке смирно и говорит:

— Не иначе — начальство. Прислать прислали, а квартиру не дали.

И хуже всего — сам я. Иду мимо стены, гляну — и неловко. Будто в комнате, кроме меня, еще мужчина живет. Красивый, молчаливый, при усах. И вроде как поглавнее меня. Я перед ним даже бриться стал чаще и майку сменил.

А развязка вышла такая.

Пришел к нам управдом, Синягин, насчет задолженности по свету. Вошел, снял кепку, глянул на стену — и осекся. Стоит, кепку мнет.

— Это чей же, — спрашивает шепотом, — портрет?

И такое у него в голосе почтение, что я, дурак, вместо того чтоб сказать «мой», взял да и сказал важно:

— А это, Синягин, человек серьезный. Лишнего про него знать не надо.

Синягин побледнел, про задолженность и не заикнулся, попятился и ушел. И долг за свет мне списали. Три месяца не трогали.

Вот, думаю, и польза от красоты.

Только красота эта мне боком вышла. Стал я в собственной комнате как бы при госте — тихо ходить, солидно кашлять, соответствовать. А Клавдия Петровна, ложась спать, теперь желает спокойной ночи не мне.

А тому. На стене.

Мне — уж так, следом, для порядку.

И лежу я, братцы, в темноте и думаю: и на что мне сдался этот Бочкин с его завистью. Был я себе некрасивый, зато у себя первый. А теперь красивый, да второй. И главное — за свои же четыре семьдесят.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл