Дубровский за границей: письмо, которое не дошло до Маши
Творческое продолжение классики
Это художественная фантазия на тему произведения «Дубровский» автора Александр Сергеевич Пушкин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?
Оригинальный отрывок
«Начальник отряда убедился в истине, что разбойники исчезли, и через несколько дней распространился слух, что Дубровский скрылся за границу».
Продолжение
Никто не знал, куда девался Дубровский. Иные говорили, что видели его на дороге к литовской границе; другие — что он давно за морем и живет под чужим именем. Слухи ходили разные, и всякий рассказывал по-своему, прибавляя, что придется.
А между тем в маленьком городке на берегу серого, чужого моря жил человек, называвший себя Дефоржем — по старой памяти, из усмешки над самим собою. Он давал уроки, ходил в потертом сюртуке и по вечерам сидел у окна, глядя на воду, которая не знала ни Кистеневки, ни Покровского, ни того, что зовется Россией.
Владимир Андреевич переменился. Не то чтобы состарился — годы над ним были не властны, — но что-то в лице его потухло. Прежняя пылкость, кидавшая его то на пожар отеческого дома, то в лес, к разбойникам, то под окна Марьи Кириловны, — эта пылкость улеглась, как улегается пламя, когда сожжет все, что могло гореть.
Он писал ей письма. Каждый месяц. И ни одного не отправил.
Письма эти он складывал в ящик стола, перевязывал бечевкой и никогда не перечитывал. Он знал, что она замужем за князем Верейским. Знал, что колечко, спрятанное некогда в дупле старого дуба, не спасло ее; что карета увезла ее из церкви уже княгиней, обвенчанной против воли, и что сама она сказала ему тогда роковое слово. "Я согласилась, я дала клятву". И все. И конец.
Он был человек чести — в этом-то и была вся его беда. Разбойник, гроза окрестных помещиков, поджигатель, — а честь свою берег, как барышня бережет первый румянец. И оттого не смел даже мыслью коснуться чужой жены.
Однажды вечером к нему постучались.
Вошел человек — русский, по всему видно, купец или из бывших дворовых, — снял шапку, перекрестился на пустой угол (иконы не было) и сказал:
— Владимир Андреич. Не признаете?
Дубровский вгляделся. Что-то знакомое. Кузнец? Нет. Один из тех, кистеневских, что жгли с ним подьячих в приказной избе?
— Архип я, — сказал гость. — Кузнец. Помните, кошку-то я с крыши снял, когда изба горела, а подьячих не выпустил.
Да. Тот самый Архип. Что запер горящую дверь на засов, а после полез в самое пламя за перепуганной кошкой, мяукавшей на кровле. Странный человек. Жестокий и жалостливый разом — как вся эта земля, которую они оставили.
— Как ты меня сыскал? — только и спросил Дубровский.
— Свет не без добрых людей. Да и не за тем я, чтоб дивить. Весть привез.
Дубровский встал. В груди у него что-то оборвалось и полетело вниз, будто он оступился в темноте на лестнице.
— Говори.
— Князь Верейский помре. О покров, к зиме. Старый был, известно. А княгиня... — Архип помялся, комкая шапку. — Княгиня Марья Кириловна вдовеет. И, слышно, батюшка ее, Кирила Петрович, сам уж не тот стал после всех делов, тих сделался, вас поминает недобрым словом, а все поминает.
Вдовеет.
Дубровский отошел к окну. За стеклом лежало чужое море, ровное, свинцовое, безучастное. Волна набегала и отходила, набегала и отходила — и в этом не было ни надежды, ни отчаяния, одно бесконечное, тупое повторение.
Он мог вернуться. Теперь — мог. Она свободна. Клятва, которую она берегла ценою счастья, разрешена самою смертью. Стоило сесть на корабль, пересечь эту серую воду, проехать заставы под чужим именем — и он снова стоял бы под ее окном, но уже не разбойником, не тенью, а человеком, имеющим право.
И вот тут-то, у окна, Владимир Андреевич понял странную и страшную вещь.
Он не хотел.
То есть — хотел, всем сердцем, всею памятью хотел той Маши, семнадцатилетней, в белом платье, склоненной над клавикордами. Но той Маши не было. Была вдова, княгиня, женщина, прожившая без него целую жизнь, чужую, княжескую, с балами, с трауром, с чужими заботами. И приди он — они стояли бы друг перед другом как два портрета, снятые с давно умерших людей.
— Что ж ответить прикажете? — спросил Архип, потоптавшись.
Дубровский долго молчал. Потом выдвинул ящик, достал перевязанную бечевкой пачку писем — толстую, месяцев на тридцать, — и подержал в руке, точно взвешивая.
— Ничего, — сказал он наконец. — Скажи, что не сыскал меня. Что помер Дубровский. Так оно и вернее будет.
Архип поглядел на него с недоумением, потом с той мужицкой мудростью, которая все понимает, ничего не спрашивая, поклонился и вышел.
А Владимир Андреевич сел к столу, взял верхнее письмо, поднес к свече. Бумага занялась, скрутилась, побежала по краям черная кайма. Он жег их одно за другим, все тридцать, и лицо его было спокойно — спокойствием человека, который наконец-то по-настоящему похоронил себя и волен теперь жить дальше кем угодно: Дефоржем, чужестранцем, никем.
За окном шумело серое море. Оно не знало ни Кистеневки, ни Покровского, ни клятвы у дуба. И это было хорошо.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.