Черный жемчуг с улицы Леселидзе
В Тбилиси у меня крошечная мастерская на улице Леселидзе, теперь ее зовут Котэ Абхази, но никто так не зовет, для нас она всегда Леселидзе.
Я реставрирую старинные украшения.
Серьги бабушек, кольца прабабушек, броши, у которых уже нет хозяек — приносят внуки, правнуки, иногда чужие люди с барахолки на Сухом мосту. Я чищу, полирую, перетягиваю замочки, меняю выпавшие камни на похожие. Работа тихая. Пахнет полировочной пастой, лимоном и старым серебром.
Мастерская у меня — два на три метра. Окно во двор. Во дворе абрикос, в мае весь розовый, в августе под ногами хрустят косточки. Соседка тетя Ламара жарит баклажаны с орехами, и весь подъезд пахнет ужином с одиннадцати утра. Я живу этажом выше. Спускаюсь — пять ступенек. Поднимаюсь — пять ступенек. Удобно.
По вечерам я хожу на Мейдан. Там стоит грузинская баня — серная, купольная, ей лет триста. От нее пахнет тухлыми яйцами и счастьем. Сажусь у мостика, смотрю на Куру, пью лимонад из стеклянной бутылки. Иногда захожу к Пуре в маленький погреб на Шавтели — там разливают саперави, и хозяин помнит меня с детства.
Я счастливая. Была.
Он пришел во вторник.
Высокий — для Тбилиси высокий, у нас тут мужчины коренастые, а этот был как петербургская фотография: длинный, светлый, в льняном пиджаке поверх черной рубашки. Сел напротив меня — стул у меня один для клиента, древний, с продавленным сиденьем. Положил на бархатную тряпочку черную жемчужину.
Размером с виноградину.
Я таких живьем не видела. Только в книгах. Таитянский жемчуг — но не круглый, барочный, с лиловым отливом, как будто внутри сидит маленький закат.
— Оправьте, — сказал он по-русски, чисто, без акцента. — В кулон. Простая платиновая петля, ничего больше. Камень должен говорить сам.
— Я не работаю с такими камнями, — сказала я. — У меня нет страховки.
— У меня есть.
Он положил на стол визитку. Имя — Михаил. Фамилия — какая-то немецкая, я не запомнила. Под именем — слово «коллекционер».
— Просто коллекционер? — спросила я. — А чего?
— Всего редкого.
Я согласилась.
Потому что — ну как откажешься. Жемчужина была чудом. А я люблю чудеса больше, чем здравый смысл. Это, наверное, и есть моя главная беда.
Он приходил через день.
Приносил кофе из «Линвиля» — это такая кофейня на Бараташвили, у меня от нее далеко, я туда не хожу, но он откуда-то знал, что я люблю их кардамоновый. Садился на свой продавленный стул, смотрел, как я работаю. Молчал. Иногда говорил.
— У вас руки, — сказал однажды. — Как у моей бабушки. Она была пианистка. Умерла в блокаду.
— Я не пианистка.
— Я знаю. Я говорю про руки.
Я опустила глаза в работу. На щеках у меня — я знаю эту привычку, ненавижу ее — пошли пятна. Грузинская кровь, что поделаешь.
Кулон я делала десять дней. Можно было быстрее, но я тянула — мне нравилось, что он приходит. Это нечестно, и я знала, что нечестно, но все равно тянула.
На десятый день он пришел с маленьким бархатным футляром.
— Хочу показать вам коллекцию, — сказал он. — У меня здесь, в Тбилиси, дом. На Бетлеми. Поднимемся?
Бетлеми — это узкая улочка под Нарикалой, старая, кривая, с балконами, которые цепляются друг за друга, как старики на свадьбе. Я там в детстве играла. Я знала каждый камень.
Я пошла.
Дом у него был — двухэтажный, охряный, с резным деревянным балконом. Внутри — прохлада, ковры, запах кофе и кедра. И в большой комнате — витрины. Стеклянные, подсвеченные изнутри. В каждой — украшение. Кольцо. Брошь. Колье. Серьги. Я подошла ближе и обмерла.
Я узнала эти вещи.
Я их реставрировала. За последние два года. Все.
Кольцо тети Мананы с изумрудом — она продала его весной, я ей помогла найти покупателя. Брошь старой Кетино с гранатами — она умерла зимой, наследники распродали все. Колье Эки — Эка уехала в Берлин.
Он скупал их. Все. Через посредников, через скупки, через антикваров.
И собирал у себя.
— Зачем? — спросила я тихо.
— Затем, — сказал он, — что у каждой вещи есть мастер, который ее любит. Я собираю не вещи. Я собираю любовь, которая в них вложена.
Я не знала, что сказать. У меня в горле стоял ком — большой, горячий, ненужный.
Он подошел сзади. Не прикоснулся. Дышал в волосы.
— Я знаю про вас все, — сказал он. — Я знаю, что вашу мать звали Нино. Я знаю, что вы боитесь грозы. Я знаю, что вы плачете, когда поете «Сулико». Я искал вас два года.
— Зачем?
— У меня тринадцать витрин. Двенадцать заняты. Тринадцатая — пустая.
— Я не вещь.
— Конечно, нет. Я не собираю вещи, я же сказал.
Я повернулась.
Его глаза были близко. Очень. Серые, спокойные, как Кура зимой. И ничего в них не было — ни страсти, ни безумия, ни жадности. Просто покой человека, который уже все решил.
Это было страшнее всего.
Я ушла.
На улице меня встретил кот — рыжий, тбилисский, наглый. Потерся об ногу, посмотрел в глаза. Я наклонилась, погладила. Из окна второго этажа дома напротив тетушка крикнула: «Дочка, ты к Михаилу ходила? Хороший человек, спокойный».
Да. Спокойный.
Я спустилась к Куре. Села на парапет. Достала из кармана маленький бархатный футляр — он сунул его мне, когда я уходила, я даже не заметила.
Внутри — серьги. Одна моя — та, что я носила в детстве, простенькая, серебряная, с бирюзой. Мама подарила. Я ее потеряла лет пятнадцать назад на пляже в Кобулети, помню, как ревела.
Вторая — пара ей. Сделанная точь-в-точь. Только новая.
Значит, искал не два года. Дольше.
Я долго сидела над водой. Кура шумела. Где-то наверху, в Нарикале, ударил колокол — один раз, гулко.
Я надела обе серьги. И пошла домой.
Я еще не решила. Я ничего не решила.
Но я надела обе.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.