Третий между шпал
Аркадий Спиридонович обходил перегон Куанда — Чара двадцать первый год.
Двадцать первый. Жена ушла на одиннадцатом, сын вырос и уехал в Хабаровск на пятнадцатом, кот сдох на восемнадцатом. А рельсы остались. Рельсы — они штука верная; куда им деться.
Он знал каждую шпалу по запаху — креозот пахнет по-разному в мороз и в оттепель, это вам любой путеец подтвердит. Он знал, какая рельса 'поет' первой, когда состав еще за три километра тащится с Северомуйска. Знал, на какой опоре контактной сети сидит ворон Федька — тот самый, которого он лет десять подряд подкармливал хлебом, пока однажды Федька просто не перестал прилетать. Может, помер. Может, в Чару подался — там ферма, кормят лучше.
Кабина обходчика стояла на 1889-м километре — маленькая, обитая железом будка с печкой-буржуйкой, табуретом и портретом Гагарина, прибитым еще прежним хозяином. Гагарина Аркадий не любил — улыбался слишком ровно, как будто что-то знает и не говорит. Но снимать не стал. Примета такая: что прибито — то прибито.
Чай он пил только грузинский, второй сорт, тот самый, со слоном на пачке. Где брал в две тысячи двадцатых — отдельный разговор; в Северобайкальске у одной бабки в подвале лежали запасы еще с восемьдесят шестого, и она отпускала по знакомству. Чай был старый, пыльный, отдавал картоном. Аркадий его обожал. Запах напоминал отца — отец работал на стройке БАМа, тянул мост через Витим, и от него всегда пахло вот этим: грузинским чаем, креозотом и чем-то еще, чему Аркадий так и не нашел названия.
На полке стояла его коллекция — тридцать семь костыльков, выдернутых из шпал на разных участках. Каждый подписан: 'Куанда, март 04', 'Хани, осень 09', 'Икабья, декабрь 17'. Зачем — он сам не знал. Просто что-то надо было собирать. Иначе начинаешь собирать совсем уж странные вещи.
В ту ночь он вышел на обход в двадцать три сорок. Конец февраля, Кодар стоял черной зубчатой стеной на фоне серебряного неба, и снег скрипел под валенками так, будто кто-то жевал стекло.
Минус сорок один.
Он надел старый плеер — кассетный, 'Электроника-302', который чинил уже четвертый раз. В нем сидела единственная кассета: 'Наутилус Помпилиус', самописная, переписанная еще в Тынде в восемьдесят восьмом у одного парня по имени Серега, который потом уехал в Питер и пропал. Кассета была затерта до дыр; вторая сторона уже не игралась, только первая.
Из наушников зашипело, потом прорезалось:
*'Скованные одной цепью,*
*Связанные одной целью...'*
Аркадий пошел по обочине, постукивая молоточком по рельсам. Тук. Тук. Тук-тук. Звук должен быть звонким — если глухой, значит, под подошвой пустота, трещина, беда. Он не думал об этом — рука работала сама, как у пианиста, который двадцать лет играет одну и ту же гамму.
На сто восемьдесят девятом километре, у поворота к старой просеке, он услышал.
Шаги.
Не зверь. Зверь идет иначе — у зверя четыре точки опоры, и ритм другой, рассыпчатый. А это было — раз-два, раз-два. Человеческий шаг. Слева, метрах в двадцати, за пихтами.
Аркадий остановился.
Шаги остановились тоже.
Он пошел — и они пошли. В ногу.
Наушник левый запел дальше:
*'Здесь в сжатых кулаках видна порука круговая...'*
Вот тут он вспомнил Гнатюка. Старик Гнатюк, у которого Аркадий принимал участок в две тысячи третьем, сидел на табурете в этой самой будке, пил тот же грузинский чай и говорил:
— Ты, Аркаша, запомни. Тайга — она пустая снаружи. А внутри — населенная. Если в обходе слышишь, что кто-то идет с тобой в ногу — никогда не оборачивайся первым. Иди до будки, заходи, запирайся. Не оборачивайся.
— А если обернусь?
Гнатюк тогда долго смотрел в окошко. На улице как раз шел снег — тот самый, мартовский, мокрый.
— А если обернешься, — сказал он, — то увидишь, кто это. И тогда он будет знать, что ты его видел. А ему это не нравится.
Аркадий тогда посмеялся. Гнатюк через полгода ушел на пенсию, переехал в Северобайкальск, а еще через два года его нашли в собственной квартире — сидел на кухне, лицом к окну, мертвый. Сердце.
В дверях квартиры, говорили, не было следов взлома. Но соседка снизу клялась, что в ночь смерти слышала на лестнице чужие шаги. Раз-два. Раз-два.
Аркадий шел.
Шаги шли.
Он ускорился — они ускорились. Замедлился — замедлились. Кассета крутилась дальше, пленка чуть тянулась, голос Бутусова дрожал:
*'За красным восходом — розовый закат...'*
До будки оставалось километра три.
Он думал: позвонить. На станции в Куанде дежурит Валька, у нее есть рация, можно вызвать дрезину. Но мобильник в этом ущелье не ловил отродясь, а служебный телефон стоял в будке, и до будки надо еще дойти. И не оборачиваться.
За последние десять лет на этом перегоне пропало трое. Один — путеец из соседнего околотка, ушел в обход и не вернулся; нашли только молоток, лежащий между рельсами, аккуратно, параллельно шпале. Второй — геолог из партии, что стояла за Каларом; этого вообще не нашли. Третья — женщина, ехавшая в пассажирском, сошла на разъезде Леприндо подышать в тамбуре, состав ушел, женщина — нет.
Дело замяли. БАМ — длинный, людей теряет регулярно. Тайга, медведи, обстоятельства.
Только один следователь из Чары, по фамилии — Аркадий не помнил, но помнил усы — приезжал года три назад, спрашивал странное. Не про медведей. Про шаги. Не слышал ли кто шагов на обходе. Аркадий тогда соврал, что не слышал.
Зачем соврал — не знал. Просто соврал.
Два километра.
Шаги слева приблизились. Метров десять теперь. Аркадий слышал, как под чужой ногой хрустит наст — точно так же, как под его собственной. Один в один.
Он почувствовал то, чего боялся всю смену: ему захотелось обернуться.
Просто посмотреть. Один раз. Краем глаза. Что там может быть страшного — человек, медведь, тень. Хуже всего — ничего. Если ничего, то можно успокоиться, идти дальше, смеяться над собой.
В груди у него что-то дернулось — как рыба на крючке.
Пленка дотянула:
*'Скованные одной цепью...'*
И оборвалась. Кассета щелкнула, плеер зашипел пустотой.
И в этой пустоте Аркадий услышал — отчетливо, почти у самого уха — голос. Мужской, негромкий, спокойный:
— Аркаша. Не оборачивайся.
Голос Гнатюка.
Гнатюка, который умер в две тысячи пятом.
Аркадий бежал последний километр, не чувствуя ног. Будка вынырнула из темноты — квадратное пятно с желтым окошком, печка топилась с вечера, он сам ее топил. Дверь. Засов. Засов на засов. Крюк сверху. Крюк снизу.
Он сел на табурет. Гагарин с портрета улыбался.
На улице было тихо.
Потом — три удара в дверь. Не громких. Вежливых.
Тук. Тук. Тук-тук.
Точно так, как стучат молоточком по рельсу — проверяя, есть ли пустота внутри.
Аркадий сидел не дыша.
За дверью — голос. Уже не Гнатюка. Чей-то еще, незнакомый, мягкий:
— Откройте. Я с обхода. Замерз.
На БАМе, между разъездами Куанда и Леприндо, нет 'обхода' кроме его собственного. Ближайший путеец — за восемнадцать километров, на сто седьмом.
Голос помолчал. Потом сказал — тише, доверительно:
— Аркадий Спиридонович. Я ведь видел, как вы оборачивались. Краем глаза. Самую малость. Вы думаете, не считается?
Печка стрельнула дровами.
Аркадий сидел.
Дверь была крепкая — дубовая, еще гнатюковская, обитая железом изнутри. Засовы новые, он сам ставил в прошлом году. Окошко маленькое, человеку не пролезть.
Но тот, кто стоял снаружи, — Аркадий вдруг понял это с какой-то неуместной ясностью — не собирался входить.
Ему это и не нужно было.
Он уже вошел — раньше, давно, в ту самую минуту, когда Аркадий первый раз услышал шаги и не остановился, не вернулся, а пошел дальше. По рельсам. В ногу.
Кассета в плеере, давно остановившаяся, вдруг сама щелкнула — будто кто-то нажал клавишу. И из левого наушника, лежавшего на столе, тихо-тихо запело:
*'Связанные одной целью...'*
За дверью — еще три удара. Тук. Тук. Тук-тук.
И потом — звук, который Аркадий узнал сразу.
Звук молоточка. Стучали по стене будки. Снаружи. Со всех сторон.
Проверяя — есть ли внутри пустота.
Утром на сто восемьдесят девятом километре нашли молоток. Лежал между рельсами. Аккуратно. Параллельно шпале.
Кого искать — никто уже не знал.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.