Ночные ужасы 03 сент. 21:46

Серебряная улыбка

У хорошего повара память в руках. Голова забудет, а руки — нет.

Мои руки помнят, как разделать барашка к тою: где пройти ножом вдоль сустава, как снять шкуру одним движением, чтобы не порвать, как отличить молодое мясо от старого по одному только цвету и запаху. Меня этому учил ата, а его — его ата. В нашей чайхане на тракте, что бежит от Алма-Аты в сторону Узынагаша, я стою у казана с четырнадцати лет.

Место у нас славное. Позади — синие горы, Заилийский Алатау, снег на вершинах даже летом. Вдоль дороги — тополя в три обхвата и арык, в котором вода такая ледяная, что зубы ломит. Пахнет пылью, урюком и кизячным дымком. Проезжие тормозят на запах моего лагмана, шоферы знают: у Сауле не обманут, порция как гора.

Весной восемьдесят девятого зачастил один гость.

Городской. В светлом костюме, при часах, туфли начищены, будто и не по нашей пыли ходил. Вежливый — таких у нас редко встретишь. Ереке звали, так он представился. Руки целовать не лез, но говорил сладко, глядел в глаза, и женщины в чайхане при нем приглаживали волосы, сами того не замечая.

А улыбался он металлом.

Зубы у него были белого металла — все, ровным рядом. Улыбнется — и будто фара в темноте вспыхнула. Я поначалу отводила взгляд, неловко. Потом привыкла. К чему только не привыкаешь.

Ереке всегда привозил мясо.

— Сауле-ханым, — говорил он, ставя на стол мешок, — сайгачатина. Сам добыл. Приготовьте по-своему, никто в Алма-Ате так не умеет.

Мясо было чудное. Темное, плотное, без единой жилки лишней. Я делала из него бешбармак, и шоферы облизывали пальцы, и старики цокали языком: «Вот это дичь, вот это молодой барашек». Ереке сидел в углу, пил чай пиалу за пиалой и улыбался своим металлом, довольный, будто именинник.

А по тракту в ту весну стали пропадать.

Сначала — доярка из совхоза, пошла на автобус и не дошла. Потом — приезжая, ждала попутку у поворота. Потом — молоденькая, из нашего же аула, Айгуль, веселая такая, у меня посуду иногда мыла. Ушла вечером и все. Милиция приезжала, хмурилась, писала в блокноты. Говорили — беглый. Говорили — тот самый, что несколько лет назад держал в страхе всю округу, а после будто сгинул в психушке под замком. Говорили, будто он снова на воле. Люди крестились, кто по-русски, кто по-своему.

По радио в чайхане тем вечером пел «Наутилус». Хрипел транзистор, а сквозь хрип пробивалось: «Я хочу быть с тобой, я так хочу быть с тобой». Я мыла казан, руки по локоть в жиру, и вдруг почувствовала: за спиной стоят. Близко.

Ереке.

— Поздно уже, Сауле-ханым. Темно. Разбойников нынче развелось, — сказал он мягко. — Давайте я вас провожу. До самого дома. Тут ведь через посадку идти, страшно.

И улыбнулся.

Фара вспыхнула в полумраке чайханы. И я — сама не пойму отчего — вдруг вспомнила его руки. Как он подает мешок с мясом. Ногти. Под ногтями у него всегда была темная кайма, а я, дура, думала — от машины, от солярки.

Мясо без единой жилки. Молодое. Которого никто в Алма-Ате не умеет добыть.

Айгуль не нашли.

В груди у меня стало пусто и холодно, будто арык туда влили. Руки — те, что помнят каждый сустав, каждую разделку, — вдруг все поняли раньше головы. Что я варила. Чем кормила стариков. Отчего они цокали языком.

— Я... я еще казан не домыла, Ереке, — сказала я, и голос у меня был чужой. — Идите. Меня отец заберет.

Отец мой умер два года назад. Ереке это знал.

Он постоял. Улыбка его в темноте не гасла. Потом кивнул — медленно, будто соглашаясь на что-то не сейчас, а после, — надел свою белую кепку и вышел. Я слышала, как хрустит гравий под его начищенными туфлями. Как звук уходит в сторону тополей.

В сторону посадки.

Я до сих пор стою у казана на тракте под Узынагашем. Только мяса от чужих людей больше не беру. И когда в темноте за спиной вдруг вспыхивает что-то белое — фара ли, зубы ли, — я перестаю дышать. И жду, когда хруст гравия стихнет.

Он всегда улыбается. Даже когда уходит.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг