Статья 06 мар. 01:40

Разоблачение: почему запрет книги — лучшая реклама, и государства до сих пор этого не поняли

Сожгите это немедленно.

Именно такой приказ получили нацистские чиновники в мае 1933 года, когда студенческие отряды бросали в костёр сочинения Фрейда, Маркса, Хемингуэя — около 25 000 томов за одну ночь. Фрейд, узнав об этом, заметил с редкостной иронией: «Какой прогресс. В Средние века меня бы сожгли. Теперь жгут только мои книги». Тут сложно добавить что-то от себя — сказано исчерпывающе. Хотя нет, одно можно: спустя девяносто лет в том же самом Берлине стоит мемориал — стеклянный люк в мостовой, под которым пустые книжные полки. И туристы фотографируют их на телефоны, стоя ровно на том месте, где горел костёр. Вот такой прогресс.

Но государства продолжают жечь. И запрещать. И арестовывать — с угрюмым упорством, которое можно было бы назвать патологическим, если бы эта история не повторялась снова и снова: в Риме, в Испании инквизиции, в СССР, в современном Иране, в нескольких американских штатах, где до сих пор изымают книги из школьных библиотек. Как будто у власти есть какой-то генетический рефлекс: увидел книгу — запрети. Реакция, встроенная в прошивку.

Механизм прост. Почти физиологичен. Запрет создаёт давление — давление создаёт спрос — спрос создаёт тиражи, о которых легальный издатель не мечтал бы даже в самых оптимистичных снах. Это работает без сбоев уже две тысячи лет, и ни одно правительство, кажется, не удосужилось провести хотя бы мысленный эксперимент на тему «а что, если не запрещать».

Возьмём «Любовника леди Чаттерлей» Д. Г. Лоуренса. Написан в 1928 году — и тут же запрещён в Британии. Тридцать два года. Официально. Не продавался в магазинах, не рецензировался в газетах, не упоминался в приличном обществе; в общем, всё как надо. А потом, в 1960-м, издательство Penguin Books решило устроить показательный процесс — опубликовало книгу и буквально пригласило власти оспорить это в суде. Суд длился несколько недель; его освещали все крупные газеты. Итог: оправдательный приговор. И 200 000 проданных экземпляров за первый день. За первый. Ни один маркетолог в мире не придумал бы рекламной кампании лучше — причём совершенно бесплатно, за государственный счёт.

Советский Союз — отдельная и особенно поучительная глава. Там запрещали с научным подходом: методично, по спискам, с обоснованием. «Доктор Живаго» Пастернака не мог выйти в СССР — зато вышел в Италии в 1957-м и немедленно стал мировой сенсацией. ЦРУ, кстати — да, именно ЦРУ — напечатало русскоязычное издание и распространяло его на Всемирной выставке в Брюсселе в 1958-м. Разведывательное агентство занималось книгораспространением. Это не анекдот, это задокументированный факт из рассекреченных архивов. Пастернак получил Нобелевскую премию; советские власти заставили его отказаться от неё публично. Он отказался — от премии. Не от книги.

«Лолита». Набоков написал её по-английски в 1955-м, потому что ни одно американское издательство не бралось публиковать. Взялось французское — парижское Olympia Press, специализировавшееся, скажем честно, на литературе для взрослых с сомнительной репутацией. Книга немедленно попала под запрет во Франции, потом в Британии, потом ещё где-то по мелочи. Набоков стал знаменитым. Не потому что «Лолита» — порнография (она не порнография, и это принципиально важно); а потому что каждый запрет добавлял десятки тысяч читателей, которые специально искали то, что запрещено. В 1958-м американское издание вышло наконец легально — и три недели простояло на первом месте в списке бестселлеров New York Times. После всех запретов и скандалов.

Стоп. Здесь нужно сказать кое-что важное — иначе эта статья рискует превратиться в романтизацию любого скандала.

Не все запрещённые книги хороши. Некоторые запрещали по делу — ну, или близко к тому. Запрет не равно качество; запрет — это просто реакция власти на что-то, что её раздражает. А раздражает, как правило, одно и то же: честность. Слишком прямая, слишком неудобная, слишком плохо вписывающаяся в тот нарратив, который власть транслирует населению.

Честность Генри Миллера — «Тропик Рака», 1934 год, запрещён в США на тридцать лет за «непристойность». Честность Джойса — «Улисс» запрещён в Штатах с 1922 по 1933-й. Честность Салингера — «Над пропастью во ржи» до сих пор периодически изымают из школьных библиотек в нескольких штатах, хотя роман написан в 1951-м. Семьдесят пять лет прошло. Всё ещё изымают.

Россия — показательный, а не исключительный пример. Булгаков умер в 1940 году, не увидев «Мастера и Маргариту» напечатанной. Рукопись пролежала в ящике двадцать шесть лет; в 1966-м журнал «Москва» напечатал сокращённый вариант — с цензурными купюрами, которые сегодня можно восстановить по архивам. Вырезали, естественно, самое живое. Полный текст вышел только в 1973-м. За рубежом — раньше. Всегда за рубежом раньше.

Самиздат. Вот лучшая иллюстрация того, что запрет не работает в принципе. Машинописные копии — через копирку, по пять-семь экземпляров за раз — и каждый порождал следующие пять. «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына ходил именно так, пока в 1973-м не вышло парижское издание. КГБ арестовал помощницу Солженицына, хранившую рукопись; она потом покончила с собой. Рукопись всё равно оказалась за границей. Нобелевская премия всё равно была присуждена. Ахматова — «Реквием» существовал в головах людей, которые заучивали его наизусть; бумага была опасна — голова нет. Если стихи настоящие, их невозможно сжечь. Огонь ест бумагу, но то, что в человеческой голове — не горит.

Государства не умеют в долгосрочное планирование, когда речь заходит о литературе. Они думают: запретим — забудут. А получается ровно наоборот. Список «великих книг, изменивших мир» почти полностью совпадает со списком «книг, которые пытались уничтожить». Два тысячелетия эмпирического материала, ни диной сомнений.

Так что если очень хочется, чтобы книгу прочитали — попробуйте добиться запрета. Работает безотказно. Проверено историей на протяжении двух тысячелетий — с гарантией и без права возврата.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов