Пыль Нефертити
Марина приехала в Луксор каталогизировать находки. Керамика, стельные обломки, битый алебастр — работа скучная и нужная. Грант выделили скромный (восемь тысяч по бумажкам, но в руках всегда меньше). Гостиница, честно сказать, была гадость: хлорка въелась в стены, кондиционер жужжал через день, как умирающее насекомое. Но в целом — всё по графику. Без неожиданностей.
На третий день.
В хранилище спустился Фарук. Просто вошёл — и всё. Он не был археологом, это было ясно с первого взгляда. Не реставратор, не охранник, не из администрации (точнее, в администрации его никто не мог назвать по имени, если прямо спросить). Экспедиция гадала: министерство древностей? национальная охрана? какой-то местный влиятельный персонаж, который ходит по объекту с выражением, будто этот склеп принадлежит ему лично — унаследовал от предков, обижен тысячелетней несправедливостью. Марина решила не напрягаться. Бюрократ, значит бюрократ. Они иногда приходили, трогали артефакты пальцами, спрашивали о сроках, уходили.
Фарук не спрашивал.
Он просто стоял у стены — там, где штукатурка держалась на честном слове, охра, копоть, малахитовая зелень. Фреска. Профиль женщины. Глаз — вытянутый, подведённый в два слоя чёрного. Пальцы, которые держат цветок лотоса (или держали, две тысячи лет назад).
— Вы знаете, кто это? — спросил он. Спиной к ней. Даже не оглянулся.
Голос низкий, акцент — не британский, не американский, что-то совсем третье, как пряность, которую узнаёшь, но назвать не можешь.
— Жрица, похоже. Двадцатая династия. — Марина говорила профессионально. Без лишних слов.
— Нет.
Он повернулся — и тут у неё в груди что-то дёрнулось. Не дёрнулось, а рвануло, как рыба на крючке. Глаза. Тёмные так, что зрачок и радужка сливались в одно пятно. Не красивые — боже упаси, красота тут вообще ни при чём. Но. Смотреть на них было как смотреть в дыру в полу: ты знаешь — не надо, там глубоко, опасно, — и всё равно наклоняешься, и всё равно смотришь.
— Это не жрица. Это предупреждение.
Марине хотелось смеяться. Смешно, правда? Но смеяться не получилось. В горле встало.
Он ушёл (просто вышел, не поворачиваясь). Она просидела в хранилище часов до десяти, разбирала черепки — мех, мех, мех по одному — и мозг её тормозил. То думала о надписях на стенах, то о кофе (холодный, дрянной, но хоть что-то), то старалась вообще не думать. Из этого ничего не выходило.
***
Утро. Напротив гостиницы, в кафе, где готовили резкий чёрный кофе в крошечных чашечках — он. Сидел, пил, и вот это всё было. Марина прошла мимо. Остановилась (не поняла почему, просто остановилась). Может, вернуться?
— Вчера вы не договорили, — сказала она. — Это предупреждение о чём?
Фарук поднял глаза. Усмехнулся (половина рта, вторая остаётся серьёзной) — и: — Сядьте.
Она села. Потом долго гадала — почему. Просто потому что он попросил? Потому что хотелось? Потому что уже не было возврата?
Он рассказывал. Не мистику, не глупости про проклятия фараонов (боже упаси) — просто историю. Только историю, которую она не встречала ни в одной статье, ни в одном архиве. Женщина на фреске — переводчица, не жрица. Жила при дворе, четыре языка, в том числе один, который уже никто не говорит; её убили не за измену, не за воровство, а потому что она перевела текст, который переводить было нельзя. Запрещённый текст. Опасный. Что именно — Фарук не объяснил.
— Какой текст?
Он достал из кармана лист (сложенный, помятый). Копия. Письмо иератическое, но с вкраплениями — символы, которые она не узнала. А Марина узнавала почти всё. Почти.
В груди что-то шевельнулось. Не страх — холоднее, чем страх. Как перед экзаменом, к которому не готовилась. Или перед разговором, после которого ничего уже не будет, как было.
— Откуда это?
— Нашёл. Давно.
Он либо не врал, либо врал так хорошо, что разницы не было. В этом была вся разница.
***
Прошла неделя. Потом вторая. Марина каталогизировала днём (керамика, фрагменты, пыль, пыль, пыль), а вечерами — сидела с Фаруком. В кафе, на набережной, один раз на его крыше (дом старый, 18 век может быть, или 19-й; турецкой постройки, двор внутри, фонтан, который работал через раз). Разбирали текст. И Марина замечала — ловила себя на том — что смотрит не на бумагу. На его руки. Длинные пальцы, загорелые до бронзы, с пятном туши на указательном. Простое дело, но.
Фарук замечал (конечно, замечал). Ничего не говорил.
Однажды вечером (жара спала, но воздух остался густой, как сироп) Марина спросила:
— Зачем вам я? Вы же знаете арабский, коптский, фрагменты иератики... зачем московский египтолог, грант на восемь тысяч, никому не известная, случайная?
Фарук молчал. Долго. Потом:
— Потому что я не вижу. А вы видите. Пока видите.
Он смотрел на неё, и за его спиной Нил блестел — чёрное золото, волны, отражения. Где-то выл осёл (истошно, как от боли). Где-то музыка (та самая, которая хочет вырвать из груди что-то; не понимаешь слов, но слёзы идут сами).
Марина подумала: надо встать и уйти. И не встала. И не ушла.
Он наклонился. Не сразу поцеловал — не было времени или, наоборот, уже прошло; просто коснулся пальцем её запястья. Там, где пульс бьётся. Легко, как проверка: живая? в порядке?
Билось. Отвечало.
***
Текст не поддавался. Три строки из четырнадцати за полторы недели. Остальное — кракозябры, которые не были ни в одной базе, ни в одном каталоге, ни в одной серьёзной монографии. Марина кинула письмо берлинскому коллеге: "Посмотришь?" Она прислала фото. Коллега три дня молчал, потом: "Где взяла? Звони".
Е не позвонила.
Потому что (и вот тут, впервые, ей по-настоящему стало холодно) — не хотелось делиться. Ни с кем. Это было. Её и его.
Зависимость? Ревность к тексту? Ревность к мужчине? Она не разбиралась (не хотела разбираться).
***
Поцеловались на третьей неделе. В хранилище, между стеллажами, среди коробок с номерами. Фарук пах сандалом и чем-то горьким (полынь? нет; что-то местное, без русского названия). Марина вцепилась в его рубашку обеими руками — как тонущая, — и поняла: это ошибка.
Ошибка была горячей. Неровной. Правильной.
Он первый оторвался. Посмотрел — и в его глазах было что-то новое. Не страсть. Не желание. Что-то вроде — вины?
— Уезжай, — сказал он.
— С чего вдруг.
— Текст. Я знаю, что там. Я всегда знал.
Пауза.
— Зачем же тогда... — начала Марина.
— Потому что мне нужен был свидетель. Кто-то, кто подтвердит. Или опровергнет. Кто-то со стороны.
— И?
— Ты подтвердила.
Он не объяснил что (что именно, во что она поверила). Взял бумагу, сложил, убрал в карман. Коснулся её щеки пальцем (одним, коротко) — и вышел.
Марина стояла среди коробок с керамикой, трёхтысячелетней, и чувствовала: запястье горит. Там, где он трогал на крыше. Изнутри. Как ожог.
***
Она не уехала.
Дом нашла на следующий день (или ночь, потом не помнила, когда именно). Закрытый. Тёмный. Фонтан в дворике молчит. Соседи (две старухи, кошка) пожимали плечами: кто? какой Фарук? никто, сестра, дом пуст лет пять как.
На подоконнике — чашка. Тёплая. Её чашка (или его; как различить?).
Марина понюхала её. Сандал. Горечь.
Телефон (коллега из Берлина, третий раз звонит). Не ответила.
Вошла в дом (дверь не была заперта; это было странно, но она не думала о странном). Поднялась на крышу.
Луксор внизу — жёлтый, пыльный, живой, дышащий. Нил блестит. За рекой где-то — гробницы. Долины царские. Тысячи историй на стенах, и все забыты.
На парапете — лист (сложенный). Текст. Но переведённый уже. Почерк Фарука — острый, летящий, уверенный. Четырнадцать строк на арабском.
И приписка (по-русски, с ошибкой): "Не ищи. Найду сам. Когда безопасно будет."
Марина прижала бумагу к груди. Смотрела на реку (чёрную, блестящую, равнодушную). Подумала: он вернётся. Или: я его найду. Или оба варианта сразу.
Ветер с пустыни (сухой, древний, ко всему равнодушный) — но Марине было не равнодушно.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.