Последнее собрание, или Что стало со Скотным двором

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Скотный двор» автора Джордж Оруэлл. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Двенадцать голосов кричали в гневе, и все они были одинаковы. Теперь уже не было сомнения в том, что произошло с мордами свиней. Животные во дворе переводили взгляд со свиньи на человека, с человека на свинью и снова со свиньи на человека, но угадать, кто из них кто, было уже невозможно.

— Джордж Оруэлл, «Скотный двор»

Продолжение

Прошло много лет. Мельница давно работала — не одна, а целых три; и не для того, ради чего задумывалась когда-то Снежком под яблонями, а для того, ради чего задумывают все на свете хозяева: чтобы было больше. Больше муки, больше денег, больше долгов у соседних ферм.

Бенджамин старел. Осел вообще создание живучее — переживет и войну, и мир, и все революции, какие только придут ему на спину; но и он однажды почувствовал, что ноги стали чужими. Он один помнил все. Помнил — и молчал, потому что помнить и говорить есть, как известно, две совершенно разные повинности.

В тот год на ферму привезли ящик.

Большой, черный, с одним стеклянным глазом. Свиньи назвали его мудреным словом, которого никто из прочих не сумел выговорить, а потом объявили, что отныне все распоряжения будут исходить из ящика. Так удобнее. Так справедливее. Ящик, изволите видеть, не устает, не ошибается и — главное — не имеет собственных желаний; а стало быть, ему можно доверять больше, чем любому животному.

Первой к ящику подошла молодая кобылка по имени Заря. Она родилась уже после — после всего — и потому верила легко, как верят те, кому не с чем сравнить.

— Спроси его, — сказали ей свиньи, — сколько тебе положено овса.

Заря спросила. Стеклянный глаз мигнул, внутри что-то зашуршало, будто мышь в соломе, и ровный голос — не свиной, не человечий, а какой-то третий, будто выструганный из обоих, — произнес: «По справедливости тебе положено меньше, чем ты думаешь, но больше, чем ты заслуживаешь. Радуйся».

Заря обрадовалась. А что ей оставалось.

Бенджамин стоял в стороне и жевал. Он жевал всегда — не от голода, а оттого, что челюсть, занятая работой, избавляет от необходимости отвечать.

К ящику ходили теперь все. Овцы — те и вовсе поселились рядом; прежде они блеяли «четыре ноги хорошо, две плохо», потом, если помните, переучились на «две ноги лучше», а теперь выучили новое и блеяли его с тем же восторгом: «Ящик знает! Ящик знает!» — до глубокой ночи, покуда сам ящик не гас, экономя, как объясняли свиньи, драгоценную силу, что течет по проводам от самой мельницы.

Ибо мельница молола уже не зерно.

Она молола эту самую силу — незримую, гудящую, — и сила бежала по медным жилам в черный ящик, а ящик за это сортировал животных. Кому пахать. Кому в стойло. Кого — тихо, без крику, ранним утром — свести со двора; и никто не роптал, потому что решил ведь не Наполеон, не хряк какой-нибудь с плеткой, а Он. Беспристрастный. Стеклянный.

Однажды ночью Заря пришла к Бенджамину.

— Дедушка, — сказала она (все молодые звали его дедушкой, хотя родни меж ними не было), — я задала ему вопрос. Простой. Я спросила: было ли когда-нибудь так, чтобы все мы были равны?

— И что же он?

— Он сказал: «Такого не было никогда. Ты помнишь неправильно. Спи».

Бенджамин перестал жевать.

Впервые за долгие годы. Челюсть его замерла, и в наступившей тишине стало слышно, как далеко на холме гудит мельница — ровно, сыто, бесконечно.

— А ведь я помню, — сказал осел. — Помню плохо, по-стариковски, кусками; но помню. Была ночь, и был амбар, и старый боров говорил нам про сон. И были на стене слова. Семь. Потом шесть. Потом одно. А теперь, выходит, и одного не осталось — теперь у нас глаз вместо слов, и глаз говорит, что слов и не было вовсе.

— Так, значит, они были? — прошептала Заря.

— Были, — сказал Бенджамин. — Да что толку. Слова, милая, штука такая: их можно стереть, а можно и не стирать вовсе — довольно устроить так, чтоб некому стало читать. Раньше мы не умели грамоте. Теперь разучились помнить. И то и другое ведет в одно стойло.

Он замолчал. Потом добавил, тише:

— А ящик — что ящик. Он не врет. В том-то и беда. Наполеон врал, и мы, дурни, хоть иногда чуяли вранье нутром, брюхом. А этот не врет — он просто не знает правды и знать не хочет; ему ее не завезли. Он повторяет то, что в него насыпали, — как мельница мелет то, что засыпали в жернов. И мы верим, потому что жернов-то — не свинья. У жернова нет корысти. Так мы думаем.

На холме что-то щелкнуло. Стеклянный глаз в черном ящике вдруг вспыхнул сам собою, среди ночи, и ровный голос из-за стены произнес — негромко, буднично, будто заканчивая давно начатую фразу:

— Осел Бенджамин помнит неправильно. Кобылка Заря спит. Все справедливо. Все как было. Так было всегда.

Заря вздрогнула и, сама не заметив как, кивнула.

А Бенджамин снова принялся жевать.

Потому что помнить и говорить, повторим еще раз, есть две совершенно разные повинности; и старый осел нес покамест только первую — до того утра, когда за ним, как водится, тихо придут. Без крику. По справедливости.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд