Красный «Москвич» за поворотом
Двадцать лет за баранкой по ночному Витебску — это, я вам скажу, целая жизнь. Я тут каждую яму знаю на Московском проспекте, каждый спуск к Двине, где зимой машину тянет на лед. Знаю, где менты стоят, где фонари не горят, где по осени с Успенской горки такой туман сползает, что фары упираются в молоко.
Люблю этот город. Старый, тихий, с костелами и церквями на холмах, с рекой, что режет его надвое. Шагала тут родила эта земля, а по мне так земля больше молчунов рождает, чем художников.
Курю «Астру» — привык еще с армии, вонючая, зато своя. На зеркале болтается картонная елочка-освежитель, давно выдохлась, вишню изображает. В бардачке кассеты. Слушаю по ночам, что попадется.
Работа частника ночью простая: возишь тех, кому не спится и кому домой надо. Пьяных со свадеб. Медсестер с ночной смены. Женщин, которых бросил последний автобус.
Вот их-то он и подбирает. Тех, кого я не успел.
Вишневый «Москвич», четыреста двенадцатый, с помятым левым крылом. Я его года три уже примечаю. Крутится у остановок на окраинах — на Билево, на Юрьевой горке, там где ночью ни души и голосует одинокая баба. Он подъедет тихо, без огонька, поговорит через окно — и садится она к нему. А я мимо еду, занят, с пассажиром.
А потом их ищут.
Вы не думайте, я не сразу понял. Кто ж такое сразу поймет. Просто заметил: в газете пишут — нашли за городом, у трассы на Оршу, еще одну. Задушена. И вспоминаю — а ведь на той остановке я видел вишневый «Москвич» аккурат в ту ночь. Раз совпало, два, три. Не бывает так, чтоб три раза случайно.
Самое паскудное — сажали-то других. Одного парня, помню, взяли, судили, впаяли по полной — а «Москвич» все катался по ночному городу как ни в чем не бывало. Значит, не того взяли. Значит, он все ездит. И я, выходит, единственный, кто знает его крыло помятое, его повадку, его тихий подъезд без фар.
Знаю — и молчу. А что сделаешь? Номер я, дурак, не запомнил.
В ту ночь я забрал бабку от вокзала, отвез на Московский, возвращаюсь порожняком. Дождь, ноябрь, дворники скрипят. Врубил кассету — а там Макаревич.
«Вот, новый поворот, — запело из динамика, — и мотор ревет».
И вижу — на остановке у Юрьевой горки стоит она. Молоденькая, в светлой куртке, промокшая, руку тянет. А чуть впереди, в тени, у обочины — он. Вишневый «Москвич». Без огонька. Ждет.
«Что он нам несет, — тянул Макаревич, — пропасть или взлет...»
Я поддал газу. Хотел успеть первым, забрать девчонку, увезти от греха. Но он тронулся раньше — тихо выкатился из тени, подрезал меня, встал прямо перед ней. Окно опустилось. Она наклонилась к нему. Замерла на секунду — будто чуяла что, будто холодок ей под куртку заполз. А потом открыла дверцу и села.
Я ударил по клаксону. Долго, отчаянно.
Он обернулся на гудок. Лицо в темноте не разглядеть — только очертания, только глаза, поймавшие мой свет фар. Спокойные такие глаза. Не испуганные. Он меня узнал. Три года по одним улицам крутимся — конечно узнал. Двое ночных, что видят город, когда он спит.
И он мне... кивнул. Как коллеге. Как будто мы с ним в одном деле.
Потом «Москвич» плавно тронулся и покатил вниз, к Двине, к тому спуску, где туман и где фонари не горят. Я рванул следом. Дворники скрипят, сердце колотится где-то в горле, «Астра» тлеет, забытая, в пальцах.
«Ты не разберешь, — пел Макаревич, — пока не повернешь за поворот».
Он повернул к реке. Я — за ним. И на спуске, в самом молоке, где Двина дышит холодом, его задние огни вдруг погасли. Просто исчезли. Будто он свернул туда, где дороги нет.
Я затормозил. Вылез под дождь. Туман — руку протяни, пальцев не видно. Тишина, только вода внизу ворочается да капли по капоту.
И тут сзади, из тумана, где я только что проехал, тихо-тихо заурчал мотор. Без фар. Медленно. Приближаясь.
Он не уехал за реку. Он развернулся. И теперь ехал ко мне — единственному свидетелю, который двадцать лет знал его крыло, его повадку, его тихий подъезд без огонька.
Я стоял на пустом спуске к Двине, в тумане, и слушал, как из белой мглы ко мне подкатывает то, чего все эти годы так боялся не я один.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.