Что уносит вода
Брод у нас звали Тихим. Не потому что тихий — река как раз орет, особенно по весне, когда с гор идет мутная вода и тащит в себе целые деревья. А потому что через него уходили молча. Так уж повелось.
Держу я этот брод сорок первый год. До меня держал отец, до отца — дед. Работа с виду пустяковая: стой на берегу, гляди на воду, знай, когда пускать человека, а когда гнать его ночевать в лозняк. Вот и вся наука.
Только вода у нас с норовом. Наша вода считает.
За переправу она берет плату. Медью не берет — на что реке медь. Она берет памятью.
Как это делается — руками надо, словами не объяснишь. Путник заходит по колено, я кладу ему ладонь на затылок (так учил отец, и деда его учили так же) и роняю в воду одно короткое слово. И у человека из головы что-нибудь вымывает. Малое, по большей части. Вкус пирога, который пекла мать. Кличку первой собаки. То, как пахло сено на сеновале, где его однажды целовали до одури. Дребедень, о которой и не вспомнишь, что забыл. Река тем и сыта.
Зайдешь без платы — утянет. Держал я как-то дурня, который решил, что перехитрит воду; сунулся ночью, тайком. Наутро выловили ниже по течению. Лицо спокойное, будто спит. А в голове — пусто, вычерпано до донышка, как ведро. Вот тебе и перехитрил.
Я плату собираю честно. У кого есть чем платить — тот платит. А у кого нет? Нищий, беглый, дите малое на руках у бабы, что бежит невесть от чего? С таких вода тоже свое возьмет, ей все равно. Тогда плачу я.
Со своего.
Оттого я, наверное, и порченый немного. Дырявый. Не помню, как звали мою мать, — отдал воде за какого-то странника с гнилой ногой лет тридцать назад. Не помню, каким был на вкус мед из отцовской колоды. Не помню половины своей жизни, если честно. Стоишь иногда вечером, глядишь на воду, и ловишь себя: было что-то хорошее. Точно было. А что — не догнать. Ушло по течению.
Привык.
Той ночью был паводок. Большая вода. В такую реку я обычно и лягушку не пущу — но ее и просить-то никто не станет, все знают: паводок, сиди дома, жди.
А она пришла.
Я услыхал сперва не ее — коней. Дробь копыт по тому берегу дороги, где начинается наш спуск. И факелы. Три, может четыре пятна, качаются в темноте, приближаются. За кем-то шли. У нас за кем зря с факелами по ночному тракту не гоняют.
Она вышла к воде из дождя вся мокрая, простоволосая. Молодая. Дышала так, будто бежала от самой заставы. Увидала меня, реку, вздувшуюся до самого лозняка, — и по лицу ее я понял: она уже все поняла. Что дальше берега не уйти. Что здесь конец дороги.
— Переведи, — сказала. — Христом-богом, дедушка. Переведи на тот берег.
Плохо дело, думаю. В паводок вода жадная.
— Дорого нынче, — говорю. — И платить нечем тебе, вижу. С пустыми руками бежишь.
— Все возьми, — говорит. — Что хочешь возьми. У меня и жизни-то той не жалко, только бы за реку.
Я шагнул в воду сам, по пояс, чтоб послушать ее как следует. Река ходила подо мной тяжелыми боками, как зверь. И я спросил у нее — не словом, нутром: сколько?
Она ответила.
Много. Не пирог, не собачья кличка. За то, чтоб удержать большую воду и провести человека посуху там, где сейчас несет бревна, — река хотела чью-то целую жизнь. Всю, от корки до корки. Один человек за одну переправу.
Ее жизнь или мою.
Факелы были уже близко. Слышно стало голоса — грубые, довольные, как у охотников, что чуют: дичь в тупике.
— Как звать тебя? — спросил я.
Она назвалась.
И вот тут — стой. Тут у меня в груди что-то дернулось, как рыба на крючке. Имя. Знакомое имя, будто свое собственное. Я стоял по пояс в ледяной воде и не мог сообразить, откуда я его знаю. Вертелось на языке. Теплое такое имя, домашнее.
А вспомнить не мог. Дырявый же. Сам себя всего по реке раздал.
— Ступай за мной, — сказал я ей. — Держись за пояс. И не оглядывайся, что бы ни услыхала.
Я положил ладонь себе на затылок. Не ей — себе. Так отец никогда не делал, а я вот сделал. И сказал воде: бери у меня. Бери самое большое, что есть. Забирай того человека, чье имя мне сейчас так греет нутро, — все, что я о нем помню, до последней крохи. Отдаю. Только проведи ее.
Вода вздохнула. Опала. Между двух берегов, прямо через ревущий стрежень, легла тропа — темная, скользкая, но твердая под ногой. Я повел ее. Она держалась за мой пояс и всхлипывала, а за спиной у нас на берегу орали и махали факелами верховые, но в воду сунуться не смели. Правильно делали.
На том берегу она отпустила пояс. Выбралась на глину. И — я же велел не оглядываться, а сам-то не удержался — обернулся.
Она стояла на той стороне. Подняла руку. И крикнула сквозь дождь и грохот воды одно слово:
— Отец!
Я помахал в ответ. Вежливо так помахал — незнакомой женщине, которую только что перевел через свой брод. Хорошая, видать, была плата: вон как ей надо было на тот берег.
Она еще постояла. Ждала чего-то, кажется. Потом закрыла лицо руками и ушла в темноту, вверх по склону, к жизни.
Река улеглась. Факелы на этом берегу поворчали и убрались восвояси.
А я остался стоять по пояс в стынущей воде и все пытался понять — кого же я сейчас перевел. Кто-то был. Важный кто-то, судя по тому, как мокро у меня на лице и как пусто, гулко пусто вот тут, под ребрами, будто выгребли ложкой.
Молодая. Простоволосая. Крикнула что-то на прощанье.
А что — не догнать.
Ушло по течению.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.