Улыбка на перевале
На метеостанции над Медео зимой живешь один, и это меня устраивает. Люди врут, приборы — нет. Барометр если падает, значит, будет буран, и он будет, хоть проси, хоть не проси. С приборами честно. С ними я двенадцать лет.
Внизу лежит Алма-Ата. Ночью она — как рассыпанные по черному угли, теплые, живые; днем тонет в дымке, и только тополя вдоль Пушкина да купол цирка выныривают. Я туда спускаюсь раз в две недели — за хлебом, за керосином, за куртом на базарчик у Зеленого. Люблю курт. Кислый, соленый, катаешь во рту шарик — и весь спуск не голодный. А наверху у меня чай с чабрецом, которого я летом на склонах Чимбулака нарву мешок, и хватает до весны.
Тропа к станции идет через урочище, мимо старой морены, и дальше — на перевал. Летом по ней лезут туристы, студенты, ходоки с рюкзаками. Зимой — редко кто. И вот зимой-то я и стал их замечать. Тех, кто поднимается — и не спускается.
Первую я и не считал сперва. Ну, ушла девушка на перевал, ну, не вернулась — горы, мало ли. Спасатели искали, не нашли. Потом вторая. Осенью — третья, туристка из России, с ярким таким рюкзаком. И у меня в журнале, рядом с давлением и влажностью, завелась своя графа. Тайная. Кого видел — и кого не досчитался.
Все женщины. И всех их, я теперь уверен, встречал наверху один и тот же.
Я его видел трижды. Он выходит на тропу из-за скал, будто ждал. Вежливый, крепкий, лицо обычное — обычнее не бывает. Предлагает проводить, показать короткую дорогу к озеру. И улыбается.
Вот улыбка у него — не обычная. Когда он улыбается, во рту блестит металл. Весь ряд, сверху и снизу — стальные зубы. Днем это солнцем ловит, вспыхивает, за версту видно. А в сумерках — тускло тлеет, как ртуть.
Милиция ко мне поднималась. Расспрашивали. Я про металл рассказал — они переглянулись как-то нехорошо. Оказалось, такого уже брали. Держали в специальной больнице, в закрытой, под замком и уколами. А он оттуда ушел. Просто ушел, будто замки для него — не замки, стены — не стены. И вернулся в свои горы, к своей тропе. Домой.
В ту ночь мело. Барометр упал так, что стрелка в самый низ легла, — я и лампу не тушил, ждал бурана. У меня «Романтик», кассетник, крутил единственную уцелевшую пленку, и сквозь вой ветра пробивался Цой:
«Песен еще ненаписанных, сколько?
Скажи, кукушка, пропой.
В городе мне жить или на выселках,
камнем лежать или гореть звездой?»
И в стекло постучали.
Наверху. На высоте, куда в такую погоду живой человек не полезет. Тук-тук — костяшками, размеренно. Я подошел к окну. За стеклом, в снежной каше, — лицо. Обычное, спокойное лицо. И оно мне улыбнулось.
Металл во рту блеснул — тускло, как ртуть, отражая мою керосинку.
— Пусти, — сказал он через стекло, и я, хоть буран выл, услышал каждое слово. — Замерзну. Ты же добрый. Ты чай пьешь с чабрецом. Пусти погреться.
Откуда он про чабрец знал — вот что меня внутри перевернуло. Он, значит, тут ходил. Ходил вокруг станции. Смотрел, как я живу.
Я не открыл. Стоял, вцепившись в засов, и дверь была тонкая, фанерная, а замок — так, для формы, от ветра. Одним плечом такую вышибить. Он это знал. И я знал. Но он не ломился. Он был терпеливый — как все они терпеливые, эти, что домой возвращаются. Он просто стоял по ту сторону фанеры и ждал, пока я сам открою. Всю ночь.
А кассетник крутил и крутил, пока пленку не зажевало:
«…камнем лежать или гореть звездой? Звездой…»
К утру буран сдох. Я вышел с топором на пороге, готовый ко всему. Никого. Только вокруг станции, по кругу, в свежем снегу — следы. Босые. Ходил кто-то босиком по метровому снегу, в минус тридцать, кругами, кругами, всю ночь. И у самой двери, там, где он стоял и дышал в щель, снег был вытоплен до земли. До самой земли.
Я спустился в тот же день. Бросил станцию, приборы, чабрец — все бросил. Сказал начальству — не могу больше один. Меня перевели вниз, к цирку почти, на городской пост, где люди, трамваи, свет.
А станция стоит там до сих пор, пустая. И новый смотритель, говорят, каждую метель слышит, как кто-то стучит костяшками в стекло. Размеренно так. Тук-тук.
Он ведь дома. А из дома куда уйдешь.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.