Последняя рукопись Мартина Идена, или То, что нашли в каюте
Творческое продолжение классики
Это художественная фантазия на тему произведения «Мартин Иден» автора Джек Лондон. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?
Оригинальный отрывок
И в тот миг, когда он понял это, он перестал понимать. Сознание его померкло, и словно наступил конец. Он погружался в мягкую, обволакивающую тьму. И это было все, что он знал.
Продолжение
Он падал в белую пустоту, и она смыкалась над ним. Но в последний, самый последний миг — тот, что длиннее любой жизни, — Мартин Иден вдруг увидел не тьму. Он увидел свет иллюминатора наверху, зеленый, дрожащий, и рванулся к нему всем телом, всей волей, как рвался когда-то к славе.
Вода не пустила. Она держала его, тяжелая, соленая, равнодушная. И тогда, уже теряя себя, Мартин понял простую вещь, ради которой, может, и стоило умирать: он еще хотел жить. Хотел — впервые за долгие месяцы.
Легкие горели.
Он работал руками и ногами машинально, как работал когда-то у гладильного катка в прачечной, — тупо, зло, до последней жилы. Мысли не было. Была только эта черная толща над головой и зеленое пятно, к которому надо. Просто надо. Он не спрашивал зачем. Он давно уже разучился не задавать вопросов «зачем», и вот теперь, задыхаясь, он их не задавал — и это было как выздоровление.
Голова пробила поверхность.
Воздух ворвался в него — грубый, соленый, живой — и Мартин закашлялся, захлебнулся, снова глотнул. Огни «Марипозы» уходили в ночь, ровный ряд желтых точек, и делались все меньше. Никто не заметил. Никто не хватился человека, который выбросился в открытое море через иллюминатор третьего класса.
Он держался на воде и хохотал. Или плакал — соленое на лице, поди разбери.
Его подобрала рыбацкая шхуна на рассвете. Старый португалец по имени Мануэл, лицо — печеное яблоко, руки — из корней и веревок, втащил его на палубу молча, кинул одеяло, сунул кружку чего-то горячего и горького. И не спросил ничего. Хороший был старик. Не спрашивал.
Мартин лежал на досках, пахнущих рыбой и смолой, смотрел в бледнеющее небо и думал.
Слава оказалась враньем. Это он знал еще до прыжка. Толпа, что вчера топтала его в грязь, сегодня целовала ему руки — за те же самые строчки, за те же самые мысли, ни на букву не изменившиеся. Значит, дело не в строчках. Дело в чем-то другом, чему у Мартина не было названия, но что он теперь, лежа на скользкой палубе, кажется, начинал нащупывать.
— Работать будешь? — спросил Мануэл на третий день, когда стало ясно, что чужак не помрет. Спросил на ломаном английском, мешая с португальским.
— Буду, — сказал Мартин.
И стал работать. Тянул сети, потрошил рыбу, драил палубу, стоял у руля в ночную вахту. Ладони, отвыкшие от черного труда, снова покрылись мозолями, и он этим мозолям был рад, как старым друзьям. Тело помнило. Тело все помнило и радовалось, что о нем опять вспомнили.
По ночам он не писал. Не мог. Все, что он хотел сказать миру, он уже сказал, и мир отмахнулся, а потом захлопал — и то и другое было одинаково пусто. Слова кончились. Осталась соль на губах, скрип снастей да звезды — крупные, южные, чужие.
Однажды Мануэл, чиня сеть узловатыми пальцами, сказал вдруг, ни к кому:
— Человек тонет, когда думает, что все знает. А кто ничего не знает — тот плывет.
Мартин поднял голову. Уставился на старика. Тот и не смотрел на него — сидел, чинил сеть, губами шевелил, считал ячейки.
Откуда ты знаешь, хотел спросить Мартин. Откуда ты, безграмотный рыбак, не читавший ни Спенсера, ни Ницше, ни строчки за всю свою жизнь, — откуда ты знаешь то, до чего я дошел через тысячу книг и через смерть?
Но не спросил. Понял: спрашивать — и есть тонуть.
Они причалили в маленьком порту на побережье — грязный городишко, пахнущий водорослями и жареной рыбой. Мартин сошел на берег в чужой робе, с несколькими монетами в кармане, которые Мануэл сунул ему, ворча. Никто в этом городишке не знал имени Мартина Идена. Никто не читал «Позора солнца», не спорил о нем в салонах, не совал ему свою книжонку на отзыв. Он был просто матрос. Никто.
И это было прекрасно.
Он шел по набережной, и солнце било в глаза, и мальчишки гоняли облезлого пса, и торговка орала про свежих крабов. Мир был громкий, грубый, живой — и в нем не было места отчаянию, потому что отчаяние — роскошь тех, у кого есть время думать о себе.
В груди у Мартина что-то дрогнуло — не больно, а как трогается лед по весне. Он остановился. Постоял. Подставил лицо солнцу.
Он не вернется к Руфи. И к Морзам не вернется, и в салоны, и к славе. Все это осталось там, на дне, вместе с тем Мартином Иденом, что прыгнул в иллюминатор. Пусть лежит. Ему там хорошо.
А этот, новый, — пойдет наниматься на первый же уходящий пароход. Все равно куда. Лишь бы палуба под ногами, лишь бы работа до седьмого пота, лишь бы не думать, а жить.
— Эй! — крикнул он матросу, что курил у трапа большого грузового судна. — Люди нужны?
Матрос смерил его взглядом, увидел мозоли, увидел глаза.
— Нужны, — сказал. — Поднимайся.
И Мартин Иден — хотя это имя он теперь оставил на дне, а назвался как-то иначе, коротко и просто, — поднялся по трапу навстречу палубе, солнцу и той жизни, которую едва не выбросил в море.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.