Сказки на ночь 16 авг. 17:58

Колыбельная для затопленной колокольни

Ночь в Калязине приходит не сразу. Сначала гаснет Волга — вода делается черной, гладкой, и в ней тонут последние огни набережной. Потом замолкают дворы на улице Волжской. И только тогда, будто спохватившись, наступает тишина.

Полная. Ватная. Такая, в которой слышно, как оседает пыль.

Вера приехала три дня назад. Хоронить было уже нельзя — опоздала, поезд, работа, вечное «на следующей неделе», — но дом остался. Бабушкин дом с синими наличниками, с геранью на окне и котом Василием, который ее в упор не признавал. Смотрел так, будто она пришла воровать половики.

— Ну и смотри, — сказала ему Вера в первый вечер. — Мне тоже несладко.

Кот отвернулся.

Дом стоял почти у самой воды — если пройти через огород, мимо покосившейся баньки, мимо старой яблони, что уже лет двадцать роняет одни кислые падалицы, — открывалась Волга. А посреди Волги, прямо в воде, стояла она. Колокольня. Белая, пятиярусная, одинокая, как палец, поднятый к небу. Когда-то тут был город — Никольский собор, торговые ряды, дома. Потом пришла большая вода, все ушло на дно, а колокольню оставили. То ли не смогли снести, то ли пожалели. Стоит теперь по колено в реке и глядится в собственное отражение.

Местные к ней привыкли. Туристы фотографировали. А Вера, приезжая сюда девчонкой на лето, боялась ее до дрожи — особенно в тумане, когда колокольня будто плыла над водой, отвязавшись от дна.

В ту ночь был туман.

Она проснулась от звука. Не от шума — именно от звука, одинокого, круглого, тяжелого, который прокатился над водой и вошел в стены дома, как входит в тесто дрожжевая опара — медленно, неотвратимо, изнутри.

Колокол.

Вера села на кровати. Часы показывали без одной минуты час. За окном молоко — плотное, белое, ни зги. И снова: боммм. Долгий, низкий, старый.

Бред. Колоколов там нет уже лет девяносто. Она это знала точно; бабушка рассказывала, как их снимали, как один сорвался и ушел под лед.

Боммм.

Василий сидел на подоконнике и смотрел в туман. Хвост подрагивал. И вдруг — Вера могла бы поклясться — кот проговорил, не поворачивая головы, скучным таким, домашним голосом:

— Ну наконец-то проснулась. Я думал, ты его до утра проспишь.

Вера не закричала. Странно, но не закричала. Может, оттого что была слишком сонной для страха. А может, оттого что голос был до того будничным, что спорить с ним казалось глупым.

— Ты… разговариваешь.

— Раз в году. В эту ночь. Когда туман и колокол. — Кот наконец обернулся, и глаза его в темноте были как две капли расплавленного янтаря. — Твоя бабка каждый год выходила на воду. А теперь ее нет. И некому петь.

— Петь? Кому?

— Городу. Тому, что под водой. — Василий спрыгнул на пол, мягко, без звука. — Он не умер, Вера. Он спит. И спит хорошо, пока ему поют колыбельную. А без колыбельной — ворочается. Слышишь, как бьет? Это он ворочается. Ему снится, что вода уходит и можно вставать. А вставать нельзя. Утонет тогда все живое, что теперь наверху. И этот дом. И огород. И я, между прочим.

За окном ударило снова — и теперь Вера расслышала: в этом звуке была тоска. Огромная, донная, как у того, кто девяносто лет ждет, что за ним придут.

— Я не знаю никакой колыбельной, — прошептала она.

— Знаешь. Просто забыла. — Кот пошел к двери. — Одевайся. Лодка на месте.

Лодка была старой бабушкиной плоскодонкой, и весла лежали в ней, обмотанные тряпьем, чтобы не скрипели в уключинах. Туман стоял такой, что берег исчез сразу, стоило оттолкнуться. Только вода — черная, тихая — да Василий на носу, серым сфинксом.

Вера гребла на звук.

Боммм. Ближе. Боммм. Еще.

И вот из молока проступила она — колокольня, огромная, белая, мокрая понизу. Вблизи от нее веяло холодом старого камня и чем-то еще: ладаном? речной травой? временем? Вера завела лодку под самый ярус, туда, где черным зевом открывался проем. И увидела: там, наверху, в тумане, качался колокол. Настоящий. Тяжелый. Хотя никакого колокола там быть не могло.

На балке сидела галка. Обыкновенная серошеяя галка — и смотрела на Веру одним глазом, круглым и умным.

— Опоздала, — сказала галка сварливо. — На целый год опоздала. Он уже до третьего сна дошел, а после третьего не удержишь.

— Я не умею. Я правда не помню, — Вера чуть не заплакала. — Бабушка пела, а я не запоминала, я все думала — потом, успеется…

— «Потом», — передразнила галка. — Все вы так. Ну пой хоть что-нибудь. Он не слова слушает. Он голос слушает. Родной.

Боммм — и колокольня дрогнула, и по воде пошла крупная дрожь, и Вере показалось, что где-то там, внизу, в черной глуби, что-то шевельнулось. Большое. Целый город, поворачивающийся на другой бок.

И тогда она запела.

Сначала — просто первое, что пришло. Ерунду, детскую, «баю-баюшки». Голос дрожал, срывался, было стыдно. Но она пела — и вдруг, откуда-то из самого дна памяти, из тех давних летних вечеров, когда бабушкина рука лежала на ее волосах, всплыли слова. Свои. Странные, старые, не из книжки — про то, как «спи, городок, под водою мягко, спит колоколенка, спит рыбак, спит на дне колокол, спит и яблонька, спи и ты, мое, до утра, до утра…»

Откуда она их знала — бог весть. Но знала. Каждое.

И колокол замер.

Последний удар растаял в тумане, не оборвавшись — просто истончился, как дым, как выдох. Вода успокоилась. И снизу, из-под лодки, поднялось тепло — тихое, ровное, будто вздохнул кто-то во сне и улыбнулся. Вера пела все тише, тише, и уже сама почти спала, покачиваясь, и Василий мурлыкал в такт, и галка склонила голову под крыло.

— Ну вот, — сказала галка сонно. — До четвертого сна дотянула. Молодец. Приходи через год.

— А если я забуду? Если опять не приеду?

— Не забудешь. — Кот потянулся. — Ты теперь ее голосом поешь. Это не забывается.

Обратно лодка шла сама. Туман расступался, как занавес, и на востоке — там, где Волга уходит за поворот, к далеким колокольням Углича, — небо чуть посветлело. Не рассвет еще. Так, обещание рассвета.

Дома пахло геранью и остывшей печкой.

Вера легла не раздеваясь, и последнее, что услышала, — как Василий, обыкновенный уже, немой кот, устраивается у нее в ногах и вздыхает совсем по-человечески.

Она проспала до полудня. Впервые за три дня — без снов, глубоко, до самого дна.

А когда встала — на столе лежал бабушкин старый песенник, раскрытый на нужной странице. Хотя Вера точно помнила, что вчера его там не было. И что вообще не знала, где он лежит.

Она прожила в Калязине до осени. Потом уехала — работа, город, все как у людей. Но каждый год, в конце июля, когда над Волгой встает первый плотный туман, она садится на поезд и едет к синим наличникам. К коту. К одинокой белой колокольне посреди воды.

Петь колыбельную городу, который спит.

И хорошо спит.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй