Мистика 18 авг. 20:31

Двадцать пятая

Бетон не стирается. Не за нашу жизнь — точно.

Олег считал ступени с детства. Не потому что странный (хотя бывшая жена формулировала иначе), а потому что в их подъезде на Восьмой Продольной лампочки жили ровно до первой субботы: их выкручивали — соседи, пацаны, кто угодно, — и до следующей получки лестница стояла черная, как колодец. Считаешь ступени — не навернешься. Двадцать четыре от почтовых ящиков до его двери. Четвертый этаж, три пролета и приступочек перед площадкой. Двадцать четыре. Как дважды два.

Он поднимался с закрытыми глазами. Особенно после ночной — когда веки падали сами, а в голове гудел трансформатор.

В ту ночь их стало двадцать пять.

Он шел, как всегда, ведя ладонью по перилам — холодным, липким от чужих ладоней. Считал под нос. Двадцать один. Двадцать два. Двадцать три. Двадцать четыре — и рука привычно потянулась вправо, к двери.

Двери не было.

Стена. Ровная, крашеная, чужая. И еще одна ступенька впереди — двадцать пятая, — а за ней площадка, которой быть не должно.

Стоп.

Перепил? Не пил вообще, смена была, какое там. Он замер, дыша ртом, и в темноте под ребрами что-то дернулось, как рыба на крючке. Достал телефон, посветил.

Площадка как площадка. Только дверь на ней — не его. Дерматин старый, коричневый, с ромбиками, каких на их этаже сроду не водилось, и глазок мутный, залитый чем-то желтым изнутри. И запах. Пылью тянуло, сухой, чердачной, и еще чем-то — так пахнет в квартирах, где давно никто не открывал окна.

Он развернулся и пошел вниз. Быстро. Считая.

Двадцать пять — до самых ящиков. Пересчитал еще раз, вверх. Двадцать четыре, и вот его дверь, родная, обитая черным, с царапиной от собаки, которой уже пять лет как нет. Свет на площадке горел. Все как надо.

Двадцать пятой не было.

Наутро он списал на усталость. Мозг после ночной чудит, накладывает, дорисовывает — читал про такое. Померещился лишний пролет, вот и все, бывает у людей и хуже. Но одна ступенька, когда он светил, была не такая, как остальные.

Остальные — бетон. Серый, щербатый, крошка сыплется. А та, двадцать пятая, — деревянная. Темная от времени, с ложбиной посередине, вытоптанной ногами — не за год, не за десять; так дерево протирается за полвека, когда по нему ходят и ходят, изо дня в день.

Про дерево он спросил у Клавдии Петровны с первого — она в этом доме с самой постройки, всех пережила, все помнит.

— Так деревянные и были, — сказала она, не отрываясь от лущения гороха. — До капремонта. В семьдесят восьмом залили бетоном, а перед тем одну ступеньку убрали. Пролеты не сходились, прораб велел — чтоб ровнее легло. Двадцать пять было, стало двадцать четыре. Все и забыли.

Он стоял в ее прихожей и почему-то считал горошины в миске.

Вот и объяснение, сказал он себе на лестнице. Простое, скучное. Устал после смены, сбился со счета на темной площадке, дорисовал в полудреме то, чего нет, — а про старую ступеньку голова знала откуда-то давно, от той же Клавдии, слышал краем уха и забыл. Мозг вытащил и подсунул. Все логично. Все складывается.

Все, кроме одного.

Теперь, когда он поднимается к себе, между двадцать третьей и двадцать четвертой — там, где по всем бумагам сплошной бетон, залитый в семьдесят восьмом, — его шаг звучит иначе. Глухо. Деревянно. Тук — будто под ногой не плита, а доска, а под доской пустота, и эта пустота отзывается.

Один раз. Всегда на одном и том же месте.

Он перестал туда наступать. Обходит по самому краю, у стеночки, держась за перила обеими руками, и смотрит вверх — где горит его свет, где черная дверь с царапиной. Двадцать четыре ступени. Он больше не сбивается со счета. Никогда.

Просто теперь он их не считает вслух. Мало ли кто еще в этом колодце считает вместе с ним — и ждет, когда собьешься на одну.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов