Глава 20 из 25

Из книги: Белый Клык

Глава VI. Хозяин, дарящий любовь

Когда Белый Клык увидел, что к нему подходит Уидон Скотт, шерсть его поднялась дыбом, и он зарычал, оповещая, что не покорится наказанию. Минули сутки с того часа, как он рассёк ту самую руку, что теперь была перевязана и висела на перевязи, чтобы кровь не приливала к ней. Прежде Белому Клыку случалось изведать наказание, приходившее с запозданием, и он предчувствовал, что подобное вот-вот падёт на него. Да и как могло быть иначе? Он совершил то, что было для него святотатством, — вонзил клыки в священную плоть бога, да ещё и бога высшего, белокожего. По самой природе вещей, по самому свойству общения с богами, его ждало нечто ужасное.

Бог опустился на землю в нескольких шагах от него. Ничего опасного в этом Белый Клык не усмотрел. Когда боги карают, они стоят на ногах. К тому же у этого бога не было ни дубинки, ни хлыста, ни огнестрельного оружия. Да и сам он не был скован. Ни цепь, ни палка не держали его. Он мог бы броситься в спасительное бегство, пока бог поднимался бы на ноги. А пока — стоит подождать и посмотреть.

Бог оставался недвижим, не делал ни малейшего движения; и рычание Белого Клыка мало-помалу угасло, перейдя в глухое ворчание, что откатилось в глубь горла и смолкло. Тогда бог заговорил, и при первом же звуке его голоса шерсть на загривке Белого Клыка вздыбилась, а из горла снова рванулось ворчание. Но бог не сделал ни одного враждебного движения и продолжал спокойно говорить. Некоторое время Белый Клык ворчал ему в лад, так что между ворчанием и голосом установилось согласие ритма. Но бог всё говорил и говорил без конца. Он говорил с Белым Клыком так, как ещё никто и никогда с ним не говорил. Он говорил тихо и ласково, с такой нежностью, что она где-то, каким-то образом коснулась Белого Клыка. Против воли, наперекор всем колющим предостережениям инстинкта, Белый Клык начал проникаться доверием к этому богу. Он ощутил чувство безопасности, которое опровергал весь его опыт общения с людьми.

По прошествии долгого времени бог встал и вошёл в хижину. Белый Клык настороженно оглядел его, когда тот вышел. При нём не было ни хлыста, ни дубинки, ни оружия. И невредимая рука его не пряталась за спиной, тая что-то. Он сел, как прежде, на то же самое место, в нескольких шагах. Он протянул небольшой кусочек мяса. Белый Клык навострил уши и подозрительно принялся изучать его, ухитряясь глядеть разом и на мясо, и на бога, готовый ко всякому явному выпаду, весь напряжённый, готовый отпрянуть при первом же признаке враждебности.

А кара всё медлила. Бог лишь держал у самого его носа кусок мяса. И в самом мясе, казалось, не было ничего дурного. И всё же Белый Клык не доверял; и хотя мясо совали ему короткими зазывными тычками руки, он отказывался прикоснуться к нему. Боги всеведущи, и кто знает, какое искусное коварство таится за этим будто бы безобидным куском мяса. По прошлому опыту, в особенности в делах со скво, мясо и наказание не раз оказывались связаны самым пагубным образом.

В конце концов бог швырнул мясо на снег к лапам Белого Клыка. Тот тщательно обнюхал его, но не взглянул на него. Обнюхивая, он не сводил глаз с бога. Ничего не произошло. Он взял мясо в пасть и проглотил. И всё равно ничего не случилось. Бог и вправду протягивал ему другой кусок мяса. Он снова отказался взять его из руки, и снова кусок бросили ему. Так повторилось несколько раз. Но настал миг, когда бог отказался бросать. Он держал мясо в руке и упорно предлагал его.

Мясо было хорошее, а Белый Клык был голоден. Понемногу, с бесконечной осторожностью, он приблизился к руке. Наконец наступила минута, когда он решился съесть мясо прямо из руки. Он ни на миг не отрывал глаз от бога, вытянув голову вперёд, прижав уши и невольно вздыбив гребнем шерсть на загривке. К тому же в горле его рокотало глухое ворчание — предостережение, что с ним не следует шутить. Он съел мясо, и ничего не случилось. Кусок за куском он съел всё мясо, и ничего не случилось. А кара всё медлила.

Он облизнулся и стал ждать. Бог продолжал говорить. В голосе его была доброта — то, чего Белый Клык не изведал никогда в жизни. И в нём эта доброта пробудила чувства, каких он тоже прежде никогда не испытывал. Он сознавал странное удовлетворение, будто утолялась некая потребность, будто заполнялась некая пустота в его существе. Но тут снова кольнул инстинкт и предостёг прошлый опыт. Боги всегда лукавы, и у них есть неведомые пути достигать своих целей.

Ага, так он и думал! Вот она, рука бога, хитрая на боль, — тянется к нему, опускается ему на голову. Но бог всё говорил. Голос его был мягок и успокоителен. Наперекор грозящей руке голос внушал доверие. И наперекор ободряющему голосу рука внушала недоверие. Белый Клык разрывался от противоборствующих чувств и порывов. Казалось, он вот-вот разлетится в клочья — так велико было усилие самообладания, которым он, скованный непривычной нерешительностью, удерживал вместе те встречные силы, что боролись в нём за власть.

Он пошёл на уступку. Он рычал, ощетинивался и прижимал уши. Но не щёлкнул зубами и не отпрянул. Рука опускалась. Всё ближе и ближе. Она коснулась кончиков вздыбленной шерсти. Он весь съёжился под нею. Рука последовала за ним, прижимаясь всё плотнее. Съёживаясь, едва не дрожа, он всё же ухитрялся сдерживать себя. Это была мука — эта рука, что касалась его и попирала его инстинкт. Он не мог за один день забыть всё зло, причинённое ему руками людей. Но такова была воля бога, и он силился покориться.

Рука поднялась и снова опустилась, гладя и лаская. Так продолжалось, но всякий раз, как рука поднималась, шерсть под нею вставала дыбом. И всякий раз, как рука опускалась, уши прижимались, а в горле вздымалось утробное ворчание. Белый Клык рычал и рычал, настойчиво предостерегая. Тем самым он оповещал, что готов отплатить за всякую боль, какую ему могут причинить. Кто знает, когда откроется истинный умысел бога. В любой миг этот мягкий, внушающий доверие голос мог разразиться яростным рёвом, а эта нежная, ласкающая рука — обратиться в железную хватку, чтобы стиснуть его, беспомощного, и обрушить наказание.

Но бог всё говорил мягко, и рука всё поднималась и опускалась беззлобными шлепками. Белый Клык испытывал двойственное чувство. Это было противно его инстинкту. Это сдерживало его, шло наперекор его воле к свободе. И всё же телесной боли в этом не было. Напротив, это было даже приятно — приятно телесно. Похлопывание медленно и осторожно перешло в потирание ушей у самого основания, и телесное удовольствие даже слегка усилилось. Однако он продолжал бояться и стоял настороже, ожидая неведомого зла, попеременно то страдая, то наслаждаясь, смотря по тому, какое из чувств брало верх и завладевало им.

— Ну, разрази меня гром!

Так молвил Мэтт, выходя из хижины с закатанными рукавами и тазом грязной посудной воды в руках, застигнутый на самом деле выплеснуть таз при виде того, как Уидон Скотт гладит Белого Клыка.

В тот же миг, едва голос его нарушил тишину, Белый Клык отскочил назад, свирепо оскалившись на него.

Мэтт посмотрел на своего хозяина с горестным неодобрением.

— Если вы не против, чтоб я выразил свои чувства, мистер Скотт, я возьму на себя смелость сказать, что вы дурак семнадцати разных сортов, да ещё и с прибавкой.

Уидон Скотт снисходительно улыбнулся, поднялся на ноги и подошёл к Белому Клыку. Он ласково заговорил с ним, но недолго, а потом медленно протянул руку, положил её Белому Клыку на голову и возобновил прерванную ласку. Белый Клык терпел, не сводя подозрительных глаз — не с человека, который его гладил, а с того, что стоял в дверях.

— Может, вы и первоклассный, наипервейший знаток по горному делу, оно верно, верно, — изрёк погонщик с видом оракула, — но упустили вы главный случай своей жизни, когда мальчишкой не удрали из дому да не подались в цирк.

Белый Клык зарычал при звуке его голоса, но на этот раз не отпрянул из-под руки, что гладила его голову и загривок долгими, успокоительными движениями.

То было начало конца для Белого Клыка — конца прежней жизни и владычества ненависти. Занималась новая, непостижимо более светлая жизнь. Уидону Скотту потребовалось немало размышлений и нескончаемого терпения, чтобы этого добиться. А от Белого Клыка это потребовало ни много ни мало целого переворота. Ему пришлось пренебречь побуждениями и веленьями инстинкта и рассудка, бросить вызов опыту, изобличить во лжи самоё жизнь.

Жизнь, какою он знал её, не только не оставляла места многому из того, что он теперь делал; но и все течения её шли наперекор тем, которым он ныне отдавался. Словом, если взвесить всё, ему предстояло совершить переустройство куда более огромное, чем то, которого он достиг в тот час, когда добровольно вышел из Дебрей и признал Серого Бобра своим господином. Тогда он был всего лишь щенком, ещё мягким, не обретшим формы, готовым к тому, чтобы палец обстоятельств начал свою работу над ним. Но теперь всё было иначе. Палец обстоятельств сделал своё дело даже слишком хорошо. Им он был вылеплен и закалён в Бойцового Волка, свирепого и неумолимого, не любящего и не любимого. Совершить эту перемену было всё равно что обратить вспять само его естество, и притом тогда, когда податливость юности уже не принадлежала ему; когда волокна его сделались жёсткими и узловатыми; когда основа и уток его сплелись в ткань несокрушимо-твёрдую, суровую и неподатливую; когда лик его духа окаменел, а все его инстинкты и заповеди застыли в устойчивые правила, опаски, неприязни и желания.

И всё же в этом новом переустройстве вновь палец обстоятельств давил и тычил его, размягчая то, что окаменело, и переливая его в более благородную форму. Уидон Скотт и был поистине этим пальцем. Он добрался до самых корней натуры Белого Клыка и добротой пробудил к жизни те задатки, что зачахли и чуть было не погибли. Одним из таких задатков была любовь. Она заступила место приязни, которая до сих пор была самым высоким чувством, волновавшим его в общении с богами.

Но любовь эта пришла не в один день. Она началась с приязни и медленно из неё выросла. Белый Клык не убегал, хотя ему и позволяли оставаться на воле, — потому что этот новый бог был ему по нраву. Это, разумеется, было лучше той жизни, какую он вёл в клетке у Красавчика Смита, а какой-нибудь бог был ему необходим. Владычество человека было потребностью его натуры. Печать его зависимости от человека легла на него ещё в тот давний день, когда он повернулся спиной к Дебрям и подполз к ногам Серого Бобра, чтобы принять ожидаемые побои. Эта печать вновь легла на него, уже неизгладимо, при втором его возвращении из Дебрей, когда долгий голод миновал и в стойбище Серого Бобра снова появилась рыба.

И вот, потому что ему нужен был бог и потому что он предпочёл Красавчику Смиту Уидона Скотта, Белый Клык остался. В знак верности он взял на себя охрану хозяйского добра. Он рыскал вокруг хижины, пока упряжные псы спали, и первый же ночной посетитель отбивался от него дубинкой, покуда на выручку не подоспел Уидон Скотт. Но Белый Клык скоро научился отличать воров от честных людей, распознавать истинную цену поступи и осанки. Человека, который шёл прямо, громко ступая, напрямик к двери хижины, он не трогал — хотя и наблюдал за ним неусыпно, пока дверь не отворялась и тот не получал одобрения хозяина. Но человек, что крался тихо, окольными путями, боязливо озираясь, ища тайности, — вот такой человек не удостаивался от Белого Клыка отсрочки приговора и уходил прочь стремительно, поспешно и без всякого достоинства.

Уидон Скотт поставил себе задачей исправить Белого Клыка — а вернее, искупить перед Белым Клыком вину рода людского. То было делом принципа и совести. Он чувствовал, что зло, причинённое Белому Клыку, — это долг, взятый на себя человеком, и что долг этот должен быть уплачен. И потому он изо всех сил старался быть особенно добрым к Бойцовому Волку. Каждый день он вменял себе в правило ласкать и гладить Белого Клыка, и делать это подолгу.

Поначалу подозрительный и враждебный, Белый Клык мало-помалу полюбил эту ласку. Но одного он так и не изжил — своего рычания. Рычать он рычал с того мгновения, как начиналась ласка, и до самого её конца. Но в этом рычании появилась новая нота. Чужой человек не расслышал бы этой ноты, и такому чужаку рычание Белого Клыка казалось изъявлением первобытной свирепости, надрывающей нервы и леденящей кровь. Но горло Белого Клыка огрубело от свирепых звуков за долгие годы — с того первого слабого хрипа гнева в логове его щенячьих дней, — и теперь он уже не мог смягчить звуки этого горла, чтобы выразить кротость, которую испытывал. И всё же слух и чуткость Уидона Скотта были достаточно тонки, чтобы уловить новую ноту, почти заглушённую свирепостью, — ноту, что была едва слышным намёком на довольное мурлыканье и которую не мог расслышать никто, кроме него.

Шли дни, и превращение приязни в любовь ускорялось. Белый Клык и сам стал сознавать это, хотя рассудком не ведал, что такое любовь. Она являлась ему как пустота в его существе — голодная, ноющая, тоскующая пустота, что требовала быть заполненной. Это была боль и беспокойство; и облегчение приходило лишь от прикосновения присутствия нового бога. В такие минуты любовь была для него радостью — дикой, острой, пронзительной отрадой. Но вдали от своего бога боль и беспокойство возвращались; пустота вздымалась в нём и давила своим зиянием, а голод грыз и грыз без устали.

Белый Клык был занят тем, что обретал самого себя. Несмотря на зрелость лет и суровую жёсткость той формы, что его отлила, натура его переживала расширение. В нём пробуждались странные чувства и небывалые порывы. Его прежний свод правил менялся. В прошлом он любил уют и избавление от боли, не любил неудобства и боль и сообразно с этим строил свои поступки. Но теперь всё было иначе. Из-за этого нового чувства он нередко сам избирал неудобство и боль ради своего бога. Так, ранним утром, вместо того чтобы бродить и добывать пищу или лежать в укромном закутке, он часами ждал на унылом крыльце хижины, чтобы увидеть лицо бога. Ночью, когда бог возвращался домой, Белый Клык покидал тёплое ложе, вырытое им в снегу, ради дружелюбного щелчка пальцев и слова приветствия. Он готов был отказаться от мяса, от самого мяса, лишь бы побыть с богом, получить от него ласку или проводить его вниз, в город.

Приязнь сменилась любовью. И любовь была тем лотом, что опустился в глубины его существа, куда приязнь никогда не досягала. И из этих глубин отозвалось новое — любовь. Он возвращал то, что было ему даровано. Вот это был поистине бог, бог любви, бог тёплый и лучезарный, в чьём свете натура Белого Клыка распускалась, как цветок распускается под солнцем.

Но Белый Клык не был склонен к внешним изъявлениям. Он был слишком стар, слишком твёрдо отлит, чтобы наловчиться выражать себя новыми способами. Он был слишком сдержан, слишком крепко утвердился в своём одиночестве. Слишком долго он взращивал в себе замкнутость, отчуждённость и угрюмость. Он ни разу в жизни не лаял и теперь не мог научиться приветствовать бога лаем при его приближении. Он никогда не путался под ногами, никогда не выражал свою любовь безрассудно или неумеренно. Он никогда не бросался навстречу своему богу. Он ждал в отдалении; но он всегда ждал, всегда был рядом. Его любовь была сродни поклонению, немому, безгласному, безмолвному обожанию. Лишь пристальным взглядом своих глаз выражал он любовь да неотрывным слежением за каждым движением бога. Порой ещё, когда бог смотрел на него и говорил с ним, он выдавал неловкую скованность, вызванную борьбой его любви, что рвалась выразить себя, и его телесной неспособностью её выразить.

Он научился во многом приноравливаться к новому укладу жизни. Ему втолковали, что он должен оставить в покое собак своего хозяина. Однако властная его натура заявила о себе, и сперва ему пришлось поколотить их, чтобы они признали его превосходство и главенство. Добившись этого, он уже не знал с ними хлопот. Они уступали ему дорогу, когда он приходил и уходил или проходил среди них, и, когда он изъявлял свою волю, они повиновались.

Точно так же он стал терпеть Мэтта — как принадлежность своего хозяина. Хозяин редко его кормил. Этим занимался Мэтт, это было его дело; но Белый Клык угадывал, что ест он пищу своего хозяина и что это хозяин кормит его через Мэтта. Мэтт же пытался впрячь его и заставить тянуть нарты вместе с прочими собаками. Но Мэтту это не удалось. Лишь когда сам Уидон Скотт надел на Белого Клыка упряжь и заставил его работать, тот понял. Он принял как волю хозяина, что Мэтт правит им и заставляет его работать, точно так же как правит и заставляет работать других собак хозяина.

Клондайкские нарты с полозьями внизу отличались от маккензийских тобогганов. Отличался и способ управления собаками. Здесь упряжка не расходилась веером. Собаки шли гуськом, одна за другой, натягивая двойную упряжь. И здесь, на Клондайке, вожак был поистине вожаком. Вожаком становился самый умный и самый сильный пёс, и упряжка повиновалась ему и боялась его. То, что Белый Клык быстро займёт это место, было неизбежно. Меньшим он не мог удовольствоваться, в чём Мэтт убедился после немалых неудобств и хлопот. Белый Клык сам выбрал себе это место, и Мэтт крепким словцом подтвердил верность его выбора, когда попытка была испробована. Но, хотя днём он трудился в упряжке, ночью Белый Клык не отказывался стеречь хозяйское добро. Так он нёс службу без передышки, вечно бдительный и верный, самый ценный из всех псов.

— Возьму на себя смелость выложить, что у меня на душе, — сказал однажды Мэтт, — и осмелюсь заявить, что вы были не промах, когда отвалили за этого пса такую цену. Вы начисто облапошили Красавчика Смита да ещё вдобавок съездили ему кулаком по физиономии.

Вспышка гнева блеснула в серых глазах Уидона Скотта, и он свирепо пробормотал:

— Скотина!

Поздней весной на Белого Клыка обрушилась большая беда. Без предупреждения бог-любовь исчез. Предупреждение, впрочем, было, но Белый Клык был несведущ в подобных вещах и не понял, что означают уложенные в саквояж вещи. Позднее он вспомнил, что эти сборы предшествовали исчезновению хозяина; но тогда он ничего не заподозрил. В ту ночь он ждал возвращения хозяина. В полночь пронизывающий ветер загнал его под укрытие позади хижины. Там он дремал, лишь наполовину заснув, чутко насторожив уши, ловя первый звук знакомых шагов. Но в два часа ночи тревога выгнала его на холодное переднее крыльцо, где он припал к земле и стал ждать.

Но хозяин не приходил. Утром дверь отворилась, и наружу вышел Мэтт. Белый Клык тоскливо посмотрел на него. Не было общего языка, на котором он мог бы узнать то, что хотел узнать. Дни приходили и уходили, а хозяина всё не было. Белый Клык, который за всю свою жизнь не ведал недуга, занемог. Он занемог так тяжело, так тяжело, что Мэтт в конце концов вынужден был занести его в хижину. А ещё, отписывая своему нанимателю, Мэтт посвятил Белому Клыку постскриптум.

Уидон Скотт, читая письмо там, в Сёркл-Сити, наткнулся на такие строки:

«Этот чёртов волк не желает работать. Не желает есть. Пропал весь его задор. Все собаки его лупят. Хочет знать, куда вы подевались, а я не знаю, как ему растолковать. Может, помирать собрался».

Всё было так, как писал Мэтт. Белый Клык перестал есть, пал духом и позволял каждому псу из упряжки колотить себя. В хижине он лежал на полу у печки, безучастный к еде, к Мэтту, к самой жизни. Мог ли Мэтт ласково говорить с ним или браниться — всё было едино; он лишь поднимал на человека тусклые глаза, а потом ронял голову обратно, в привычное положение на передних лапах.

И вот однажды ночью Мэтт, читавший про себя, шевеля губами и что-то бормоча, был вздрогнут тихим повизгиванием Белого Клыка. Тот поднялся на ноги, навострил уши в сторону двери и напряжённо прислушивался. Мгновение спустя Мэтт услышал шаги. Дверь отворилась, и вошёл Уидон Скотт. Мужчины обменялись рукопожатием. Затем Скотт обвёл взглядом комнату.

— А где волк? — спросил он.

И тут он обнаружил его: тот стоял там, где прежде лежал, у печки. Он не кинулся вперёд, как это делают другие собаки. Он стоял, смотрел и ждал.

— Разрази меня гром! — воскликнул Мэтт. — Гляньте, хвостом виляет!

Уидон Скотт шагнул было к нему через полкомнаты, одновременно окликая его. Белый Клык подошёл к нему — не одним могучим прыжком, но всё же быстро. Он очнулся от скованности, но, приближаясь, глаза его приняли странное выражение. Нечто, невыразимая необъятность чувства, поднялась в его глазах, словно свет, и воссияла.

— Он ни разу так на меня не глядел за всё то время, что вас не было! — заметил Мэтт.

Уидон Скотт не слышал. Он присел на корточки, лицом к лицу с Белым Клыком, и ласкал его — тёр у корней ушей, длинными нежными движениями поглаживал шею до самых плеч, легонько постукивал подушечками пальцев вдоль хребта. И Белый Клык отзывчиво ворчал, и напевная нотка в этом ворчании звучала явственнее, чем когда-либо.

Но это было ещё не всё. Его радость, великая любовь в нём, вечно вздымающаяся и рвущаяся выразить себя, сумела найти новый способ излиться. Он вдруг ткнулся головой вперёд и протиснулся между рукой и телом хозяина. И вот здесь, притаившись, укрывшись от взора, так что видны были одни лишь уши, уже не ворча, он всё продолжал тыкаться и прижиматься.

Мужчины переглянулись. Глаза Скотта сияли.

— Ну и ну! — произнёс Мэтт с благоговейным трепетом в голосе.

Мгновение спустя, придя в себя, он прибавил:

— Я всегда твердил, что этот волк — собака. Вы только гляньте на него!

С возвращением бога-любви Белый Клык поправлялся быстро. Две ночи и день провёл он в хижине. Затем вышел наружу. Ездовые собаки позабыли его удаль. Они помнили лишь недавнее — его слабость и болезнь. Едва он показался из хижины, они набросились на него.

— Вот это будет потасовка так потасовка, — весело пробормотал Мэтт, стоя в дверях и наблюдая.

— Задай им жару, волк! Задай им жару! Да покрепче!

Белый Клык не нуждался в подбадривании. Довольно было и возвращения бога-любви. Жизнь снова текла в нём, великолепная и неукротимая. Он дрался из чистой радости, находя в этом выражение многого, что чувствовал и что иначе не имело голоса. Конец мог быть только один. Упряжка разбежалась в позорном поражении, и лишь после наступления темноты собаки одна за другой стали украдкой возвращаться, покорностью и смирением возвещая свою верность Белому Клыку.

Научившись прижиматься, Белый Клык предавался этому нередко. Это было последнее слово. Дальше он пойти не мог. Единственное, чем он всегда особенно дорожил, была его голова. Он всегда не любил, чтобы к ней прикасались. Это была Глушь в нём, страх боли и капкана, что порождал панические порывы избегать прикосновений. Это было веление его инстинкта, что голова должна быть свободна. И теперь, с богом-любовью, его прижимание было сознательным поступком — он ставил себя в положение безнадёжной беспомощности. Это было выражение совершенного доверия, полной самоотдачи, словно он говорил: «Я вручаю себя в руки твои. Твори надо мной волю твою».

Однажды ночью, вскоре после возвращения, Скотт и Мэтт сидели за партией в криббедж перед тем, как лечь спать.

— Пятнадцать — два, пятнадцать — четыре да пара — вот и шесть, — отсчитывал колышками Мэтт, как вдруг снаружи раздался крик и звуки рычания. Мужчины переглянулись, поднимаясь на ноги.

— Волк кого-то сцапал, — сказал Мэтт.

Дикий вопль ужаса и муки поторопил их.

— Свету! — крикнул Скотт, выскакивая наружу.

Мэтт последовал за ним с лампой, и при её свете они увидели человека, лежащего навзничь на снегу. Руки его были скрещены, одна поверх другой, закрывая лицо и горло. Так он пытался защититься от зубов Белого Клыка. И защита была нужна. Белый Клык был в ярости, злобно нацеливая свои наскоки на самое уязвимое место. От плеча до запястья скрещённых рук рукав пальто, синяя фланелевая рубаха и нижнее бельё были изодраны в клочья, а сами руки были страшно исполосованы и обливались кровью.

Всё это мужчины увидели в первое же мгновение. В следующее мгновение Уидон Скотт уже держал Белого Клыка за горло и оттаскивал прочь. Белый Клык рвался и рычал, но не пытался укусить и быстро утих от резкого слова хозяина.

Мэтт помог человеку подняться на ноги. Вставая, тот опустил скрещённые руки, открыв звериное лицо Красавчика Смита. Погонщик поспешно отпустил его, точь-в-точь как человек, схвативший живой огонь. Красавчик Смит заморгал на свету лампы и огляделся вокруг. Он заметил Белого Клыка, и ужас хлынул в его лицо.

В тот же миг Мэтт приметил на снегу два предмета. Он поднёс к ним лампу, указывая на них носком сапога, чтобы обратить на них внимание нанимателя, — стальную собачью цепь и увесистую дубинку.

Уидон Скотт увидел и кивнул. Не было сказано ни слова. Погонщик положил руку на плечо Красавчика Смита и развернул его кругом. Слов не требовалось. Красавчик Смит зашагал прочь.

Тем временем бог-любовь похлопывал Белого Клыка и говорил с ним.

— Хотел украсть тебя, а? А ты не дался! Ну-ну, промашку он дал, верно?

— Небось решил, что схватил семнадцать чертей разом, — хихикнул погонщик.

Белый Клык, всё ещё взбудораженный и ощетинившийся, рычал и рычал, шерсть медленно улегалась, а напевная нотка звучала отдалённо и глухо, но нарастала в его горле.

Защита контента активна. Копирование и клик правой кнопкой мыши отключены.
1x

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман