У Бабеля изъяли рукописи при обыске — их не нашли до сих пор
Обыск. Ночь на 15 мая 1939 года. Люди в форме переворачивают ящики стола, срывают папки с полки — черновики, письма, недописанные рассказы летят в мешки без разбора. Исаака Эммануиловича Бабеля увозят в чёрной машине, а рукописи, по официальной версии, сжигают на Лубянке. По неофициальной — просто теряют. Где-то в архивных подвалах, возможно, до сих пор пылится последний роман писателя, которого Максим Горький без обиняков называл лучшим стилистом советской прозы.
Возможно.
Сегодня Бабелю исполнилось бы 132 года. Дата не круглая, но повод не нуждается в оправдании: этот человек ухитрился вписать в тридцать пять литературных лет столько плотности текста, сколько другим не хватает на целую жизнь черновиков.
Родился он в Одессе, на Молдаванке — районе, который сам потом превратил в литературный бренд посильнее, чем туристические конторы превращают в бренд Эйфелеву башню. Только у Бабеля Молдаванка получилась не открыточная, а живая: с запахом рыбы, кровью на мостовой и Беней Криком, налётчиком-философом, который у него в «Одесских рассказах» разговаривает афоризмами, будто с детства проходил риторику у греков. «Он был вульгарен? Он не был вульгарен» — примерно так строил фразы сам автор, и в этой конструкции весь его метод: одно короткое предложение опровергает другое, и между ними — вся правда.
Писал Бабель медленно. Мучительно медленно, если сравнивать с современниками, которые гнали по роману в год. Про себя он говорил, что переписывает рассказ по двадцать раз, а потом ещё выбрасывает половину. В эссе «Как это делалось в Одессе» — нет, простите, оговорка, в записях о ремесле — он формулировал жёстко: фраза рождается на свет хорошей и плохой одновременно, и тайна в одном повороте — чуть-чуть, самую малость. Вот это «чуть-чуть» и стало его фирменным знаком: минимум слов, максимум удара под дых.
Потом была Конармия. В 1920 году Бабель, интеллигент в круглых очках, человек, знавший наизусть Мопассана на французском, отправился военным корреспондентом с Первой конной армией Будённого. Представьте картину: среди казаков, рубящих шашками, среди дикой, почти первобытной жестокости гражданской войны едет молодой еврей из Одессы и ведёт дневник. Из этого дневника позже вырос сборник «Конармия» — книга, которая взбесила самого Будённого настолько, что тот требовал автора расстрелять за клевету на бойцов революции. Не расстреляли. Тогда.
Стиль «Конармии» — это отдельный разговор для филологов, но объясню на пальцах. Там, где другой писатель потратил бы абзац на описание заката, у Бабеля — одна фраза, короткая и жуткая одновременно, вроде картины с багровым солнцем, которое катится по небу, «как отрубленная голова». Красиво? Да. Страшно? Ещё бы. И вот это соединение красоты с ужасом без единого лишнего слова — то, ради чего его до сих пор изучают в литературных вузах по всему миру.
Тишина.
А потом — тишина в буквальном смысле. С середины тридцатых Бабель почти перестал публиковаться. Сам шутил горько: он избрал новый жанр — жанр молчания. Друзьям объяснял: страна изменилась, писать так, как раньше, стало опасно, а писать иначе он не умел и не хотел учиться.
В мае 1939 его арестовали. Обвинение — шпионаж в пользу Франции и Австрии, участие в заговоре с целью убийства Сталина и Ежова. Абсурд? Конечно абсурд, только следствие такими мелочами не смущалось. Восемь месяцев допросов, и в итоге — признание, выбитое известным способом, о котором в протоколах писать не принято. 26 января 1940 года суд длился двадцать минут. Через сутки приговор привели в исполнение.
А рукописи? Их изъяли при аресте — по разным подсчётам, десятки папок, черновики романов, дневники, неопубликованные рассказы. Куда они делись — до сих пор толком неизвестно. Официальные архивы говорят одно, вдова писателя годами добивалась ответа и получала другое. Реабилитировали Бабеля в 1954-м, тексты, которые уцелели, начали по крупицам возвращать читателю только при Хрущёве. Но того самого последнего романа, над которым он работал перед арестом, никто так и не увидел. Ни строчки.
Влияние на литературу при этом — колоссальное, и вот тут ирония особенно едкая: человека заставили замолчать физически, а стиль его замолчать так и не смогли. Хемингуэй ценил его лаконизм, советские прозаики двадцатого века десятилетиями учились у него экономии слова, а современные писатели цитируют его формулу — никакое железо не может войти в человеческое сердце с таким леденящим эффектом, как точка, поставленная вовремя. Согласитесь, вот это уже не про литературу — это диагноз всей его биографии.
Поэтому дата сегодня не праздничная, а скорее счётная: 132 года со дня рождения человека, у которого отняли конец истории, но так и не смогли отнять начало. Рукописи, может, и сгорели. А фразы — нет, до сих пор работают, как отрубленная голова на закате: красиво и жутко одновременно.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.