Толстой в 82 года сбежал из собственного дома — и назвал свои главные романы ерундой
Девятого сентября (по новому стилю) 1828 года в Ясной Поляне родился мальчик, которому предстояло написать «Войну и мир» — а потом с отвращением назвать её многословной чепухой. Не шутка. Не преувеличение ради красного словца. Толстой действительно так думал о своём главном романе, спустя тридцать с лишним лет после его выхода. Представьте: Толстой Толстого не любил.
Вот с этого и начнём — не с рождения, не с усадьбы, не с портрета бородатого старца в косоворотке, который все себе представляют. Начнём с бунта.
До тридцати четырёх лет он был обычным дворянином со всеми полагающимися пороками. Играл в карты и проигрывал имения — буквально, целыми флигелями. Пил. Волочился. Служил на Кавказе, потом в Севастополе — и оттуда, из-под ядер, привёз не только контузию впечатлений, но и репутацию: «Севастопольские рассказы» читал сам Александр II, растроганный до слёз описанием обороны. Молодой офицер, значит, умел не только стрелять, но и писать так, что императоры плачут. Недурно для дебюта.
Потом были «Война и мир» — шесть лет каторжного труда, где, если верить исследователям, автор переписывал отдельные главы по восемь раз; и «Анна Каренина» — роман, который он писал с раздражением, называя работу «скучной и пошлой», а через сто с лишним страниц вдруг втягивался и уже не мог остановиться. Литературоведы до сих пор спорят, была ли Анна воплощением его собственной вины перед женщинами или просто удобной жертвой для эксперимента над темой adultery. Сам он однажды бросил фразу вроде: начал писать про пустую даму, а вышло — про всех нас. Не дословно, но смысл такой.
А дальше случилось странное.
В пятьдесят с небольшим Толстой пережил то, что сам называл «арзамасским ужасом» — ночь в гостинице города Арзамас, когда его накрыло, по его же словам, чувством полной бессмысленности всего. Не тревога. Не хандра. Что-то похуже — будто пол под ногами вдруг оказался стеклянным, и снизу, из темноты, на тебя смотрит пустота. После этого он написал «Исповедь» — текст, где прямо признаётся: слава, деньги, семья, книги — всё это перестало что-либо значить.
И вот тут начинается вторая жизнь.
Он отрёкся от гонораров за поздние произведения. Раздал бы и землю, если бы не жена Софья Андреевна, которая держала оборону как крепость — у неё было тринадцать детей и хозяйство, ей было не до графских идеалов босоногого опрощения. Толстой шил себе сапоги сам. Пахал землю — не для картинки, а по-настоящему, до кровавых мозолей, крестьяне сначала посмеивались, потом привыкли. Стал вегетарианцем. Основал школу для крестьянских детей в той же Ясной Поляне и написал для неё собственный букварь — кстати, весьма толковый, по нему учились не одно десятилетие.
В 1901 году случилось то, о чём газеты писали как о землетрясении: Святейший Синод официально отлучил Толстого от церкви. Формулировка была обтекаемой — «не принадлежит к церкви» — но по сути это анафема, только без свечей и колокольного звона. Причина проста и одновременно взрывоопасна: граф в открытую называл официальное православие суеверием, а церковные таинства — фокусами. При этом верил в бога истово, только на свой, доморощенный манер. Отлучение сделало его ещё популярнее. К воротам усадьбы потянулись паломники, просители, журналисты и просто зеваки — поглядеть на живого еретика.
Последние тридцать лет жизни он писал памфлеты против государства, армии, смертной казни и — да — против собственных прежних романов. В трактате «Что такое искусство?» он всерьёз разгромил Шекспира, назвав «Короля Лира» произведением слабым и неестественным. Заодно досталось Бетховену, Вагнеру и, чего уж там, самому себе раннему. Человек, написавший «Анну Каренину», требовал считать искусством только то, что понятно последнему неграмотному мужику. Парадокс? Ещё какой. Но именно из этого парадокса выросло явление под названием толстовство — учение о непротивлении злу насилием, которое через несколько десятилетий прочитает молодой юрист в Южной Африке по имени Мохандас Ганди и построит на нём стратегию борьбы целой страны за независимость.
Семейная жизнь тем временем превращалась в поле боя. Софья Андреевна следила за мужем, боясь, что он тайно перепишет права на все сочинения в пользу секретаря Черткова — человека, которого она откровенно ненавидела. Дневники супругов тех лет читаются как военная переписка: обвинения, слежка, истерики по обе стороны. И вот, глубокой осенью, 28 октября 1910 года, восьмидесятидвухлетний старик — да, глубокий старик по меркам эпохи — тайком, ночью, почти как беглый крепостной, собрал узелок и вместе с врачом Душаном Маковицким ушёл из Ясной Поляны. Пешком. В темноту.
Через несколько дней он слёг с воспалением лёгких на маленькой станции Астапово, в доме начальника станции. Туда съехались журналисты со всей России и Европы — станция превратилась в подобие штаба, откуда телеграфом ежечасно уходили сводки о состоянии великого старика. Софья Андреевну к умирающему мужу долго не подпускали по его же настоятельной просьбе; она стояла под окнами дома, где он лежал. Финал этой сцены не нуждается в комментариях — здесь и без того слишком много боли для одной семьи.
Что остаётся спустя 198 лет? Странно, но именно противоречия делают Толстого живым, а не забронзовевшим классиком из школьной программы. Человек, который написал самый масштабный роман европейской литературы и тут же объявил его барской забавой. Который проповедовал смирение и до старости не мог смириться с собственной женой. Который отверг церковь — и всю жизнь искал бога с почти детской настойчивостью. Такого автора невозможно уместить в один эпитет вроде «великий писатель земли русской», хотя именно эту формулу и придумали при его жизни. Он был больше и хуже, интереснее и неудобнее любого ярлыка. И, честно говоря, именно поэтому его до сих пор читают — а не потому, что «положено».
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.