Бояръ-аниме 27 авг. 19:21

Стеклянная невеста Граневых

— Улыбайтесь, Вера Аркадьевна. Невеста должна сиять.

Сиять. Ну да.

Я стояла у зеркала в бальном зале усадьбы Мурзаевых — Казань, набережная озера Кабан, три этажа резного камня и позолоты — и глядела на девицу в белом, которую мне выдали за отражение. Девица была бледная. Красивая, если верить свахам, той холодной красотой, которую в нашем роду передают по женской линии вместе с проклятьем. Дар стекла. Кристалл. Умение выращивать из воздуха и собственной крови прозрачные лезвия, острее которых нет ничего на этом свете.

Осколки уже покалывали под кожей ладоней. Они всегда просыпаются, когда я злюсь.

А злилась я знатно.

Месяц назад старейшины трех родов собрались в дубовом зале и решили мою судьбу за чашкой чая, не спросив меня ни о чем. Род Граневых угасал — из мужчин никого, из женщин одна я, казна пуста, усадьба заложена. И тогда явились Мурзаевы. Богатые. Ленивые. С даром огня, который у них, впрочем, давно измельчал до салонного фокуса — свечи зажигать да барышень пугать.

Им нужен был мой дар. Точнее, дар моих будущих детей. Стекло и пламя в одной крови — старейшины подсчитали, что выйдет оружие, каких у империи не рождалось лет двести. Меня продавали как племенную кобылу. С родословной.

— Контракт готов, дорогая. — Ко мне подплыла княгиня Мурзаева, вся в бриллиантах, которые рядом с моим даром смотрелись стекляшками. За ней — жених. Тимур. Двадцать пять лет, подбородок как у карпа, взгляд человека, который ни разу в жизни не слышал слова «нет».

— После первого танца подпишем при гостях, — проворковала княгиня. — Это так романтично.

— Романтично, — согласилась я.

Зал был полон. Весь свет Казани — старые роды, новые деньги, губернаторский наместник с супругой, музыканты на балконе. Люстра в тысячу свечей — Мурзаевы любили показуху. Свет дробился в хрустале, ложился на паркет косыми ромбами, и в этом свете мой дар чувствовал себя как рыба в воде. Столько граней. Столько отражений.

Заиграли вальс.

Тимур подал мне руку — потную, мягкую, — и мы поплыли по кругу. Он что-то говорил. О приданом. О том, как перестроит западное крыло. О том, что мне, разумеется, позволят навещать могилы предков — раз в год, под присмотром. Он говорил обо мне так, будто меня рядом не было.

Привычно.

— Тимур Рустамович, — сказала я тихо, кружась. — Вы знаете, отчего наш род зовут Граневыми?

— От слова «грань», полагаю. — Он зевнул бы, если б умел зевать элегантно.

— Верно. А еще говорят: если Гранева заплачет — жди беды. Слезы у нас стеклянные.

Он засмеялся. Снисходительно, тем смешком, каким богатые смеются над легендами бедных.

— Милая сказка.

— Хотите проверить?

Я остановилась посреди зала. Отпустила его руку. И заплакала.

По-настоящему — от злости, от унижения, от месяца, прожитого в чужом доме под чужими взглядами. Слезы покатились по щекам, и на полпути к подбородку — застыли. Затвердели. С тихим хрустальным звоном первая слезинка сорвалась и упала на паркет, обернувшись иглой длиной в палец.

Дзинь.

Музыка сбилась. Кто-то ахнул.

Я подняла ладони — и из них, прорезав кожу, выросли лезвия. Кровь моя тут же стеклянела на воздухе, обращаясь в клинки, красные внутри, прозрачные снаружи, живые и голодные. Цена дара всегда одна: чтобы резать чужих, режь сначала себя. Мои руки в тонких порезах, ноют по ночам, и знахарки давно махнули на них рукой.

Плевать. Боль — это честно. Боль — это мое.

— Что вы... что вы делаете, — попятился Тимур. Пламенный дар его вспыхнул было на пальцах жалким огоньком — и я взмахнула рукой. Стеклянная нить, тонкая как паутина, натянулась у самого его горла. Он замер. По белому воротнику протянулась красная царапина.

Зал застыл. Наместник поднялся. Стража у дверей схватилась за сабли — но не двинулась: рубить невесту при губернаторе на глазах у всего света — это скандал, которого Мурзаевым не пережить.

— Кодекс, — сказала я громко, чтобы слышали все. — Дуэльный кодекс империи, статья о принуждении к браку. Одаренная вправе оспорить сговор поединком чести. Против того, кто извлек из сговора выгоду. — Я улыбнулась Тимуру, и, кажется, впервые за вечер по-настоящему засияла. — Это вы, жених. Я вызываю вас.

— Это... это безумие, — выдохнула княгиня. — Дитя, опустите руки, мы все обсудим...

— Обсуждали уже. Без меня. — Я не сводила глаз с Тимура. — По кодексу он вправе выставить бойца вместо себя. Ну же, Тимур Рустамович. Выставите. Спрячьтесь. Пусть весь свет Казани увидит, какого храбреца мне сватали.

Вот тут его и подловила гордость. Та самая, которой богатым родам всегда больше, чем ума. Он побагровел. Огонь на его ладонях вспыхнул уже всерьез — жар пахнул мне в лицо.

— Сама напросилась, — прошипел он. — Я тебя поджарю, стекляшка.

Мы разошлись. Гости прыснули к стенам, освобождая круг. Наместник, чтоб соблюсти закон, махнул платком: поединок дозволен.

Тимур ударил первым — плюнул пламенем, широкой волной, красиво, эффектно, по-салонному. Я знала, что он так и сделает. Огонь — он ведь всегда бьет по площади, хочет напугать.

А стекло не боится. Стекло плавится, да. Но сначала — отражает.

Я вскинула ладони, и передо мной из воздуха выросла стена — граненая, кривая, как разбитое зеркало, собранная из тысячи осколков за долю секунды. Пламя врезалось в нее и... разошлось. Раздробилось на сотни лучей, отраженных, преломленных, и часть их я развернула обратно. Тимур взвыл — собственный огонь лизнул ему рукав.

А пока он выл, я уже была рядом.

Один осколок — к горлу. Не резать. Просто прижать. Чтоб почувствовал, как холодит кожу то, что мгновенье назад было моей кровью.

— Сдавайтесь, — шепнула я. — Или в следующий раз я заплачу вам прямо в глаза.

Он сдался. Осел на паркет, среди стеклянной крошки и капель собственного пота, и пролепетал слово, которое, судя по лицу, произносил впервые в жизни:

— Сдаюсь.

Сговор был расторгнут тут же, при наместнике, по кодексу. Мой дар остался моим. Усадьба Граневых — заложенная, пустая, холодная — тоже осталась моей.

Я вышла на набережную Кабана одна. Ночь. Вода черная, ровная, и в ней дрожали огни чужого праздника, с которого я ушла победительницей и нищей.

Ладони саднило. Порезов прибавилось. Я подставила их лунному свету и смотрела, как заживают тонкие линии — медленно, оставляя шрамы, которые никогда не сойдут.

Цена.

Но теперь я знала кое-что, чего не знали старейшины трех родов, деля меня за чаем. Оружие, каких империя не рождала двести лет, им было не выковать в чужой постели.

Оно уже стояло на набережной. В белом платье. С разрезанными ладонями.

И оно только-только училось плакать по-настоящему.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй