经典续写 02月08日 23:05

Чайка: Четвёртое действие, которого не было

经典作品的创意续写

这是受Антон Павлович Чехов的《Чайка》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?

原文摘录

Дорн (стараясь увести Тригорина в другую комнату). Уведите отсюда Ирину Николаевну. Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился...

— Антон Павлович Чехов, «Чайка»

续写

После выстрела в соседней комнате все замерли. Тригорин опустил карты на стол. Аркадина побледнела, но тут же взяла себя в руки — привычка актрисы управлять лицом сильнее любого потрясения. Дорн первым поднялся и вышел. Когда он вернулся, лицо его было неподвижным, каменным, и только руки — красивые, ухоженные руки провинциального доктора — мелко дрожали.

Прошла неделя. Усадьба у озера стояла притихшая, виноватая, как человек, который знает, что мог предотвратить беду, но не стал. Октябрь забрасывал аллеи мокрыми листьями, и никто их не убирал.

Маша пришла на кладбище одна, без мужа. Медведенко остался дома — у ребёнка прорезались зубы, и он плакал не переставая. Впрочем, Маша была даже рада. Ей не хотелось, чтобы кто-нибудь видел, как она стоит у свежей могилы и не плачет. Она давно разучилась плакать — может быть, именно тогда, когда поняла, что Костя никогда её не полюбит.

«А ведь я могла бы спасти его, — подумала она. — Если бы он дал мне спасти себя».

Но Треплев не давал. Никому не давал. Он принадлежал своей тоске, как монах принадлежит своему ордену — целиком, безраздельно, до последнего вздоха.

Маша постояла ещё минуту, поправила платок на голове и пошла к выходу. У ворот кладбища её ждал Медведенко. Он всё-таки пришёл — стоял, переминаясь с ноги на ногу, в своём потёртом пальто, и лицо у него было виноватое, как всегда.

— Маша, я подумал... может, тебе тяжело одной...

— Пойдём, — сказала Маша. — Дома дитя одно.

Они шли молча по размытой дороге, и осенний ветер бросал им в лицо мелкий дождь. Медведенко что-то говорил о жалованье, которое опять задержали, и о том, что директор гимназии обещал прибавку, но Маша не слушала. Она думала о том, что жизнь её — как эта дорога: длинная, грязная, без поворотов, и в конце ничего не будет, кроме усталости.

* * *

Аркадина уехала на третий день. Тригорин — с ней. Перед отъездом она плакала — плакала красиво, как на сцене, промокая глаза батистовым платком и стараясь не испортить грим. Сорин смотрел на неё из кресла и молчал. Он постарел за эту неделю на десять лет.

— Ирина, — сказал он, когда карета уже была подана, — ты бы осталась. Хоть на несколько дней.

— Не могу, Петруша. В четверг премьера. Ты же понимаешь.

Он понимал. Он всегда понимал — и от этого понимания ему делалось только хуже.

Тригорин стоял на крыльце с чемоданом и смотрел на озеро. Лицо его было рассеянное, отсутствующее — такое лицо бывает у людей, которые уже мысленно сочиняют. Он достал записную книжку и что-то черкнул карандашом.

Дорн видел это из окна и подумал: «Запишет. Всё запишет. И про выстрел, и про могилу у озера, и про Машеньку с её нюханьем табаку. Вставит в повесть. Изменит имена. Напечатает в журнале. И ему даже не будет стыдно — потому что для таких людей чужая боль есть только материал».

Но вслух Дорн ничего не сказал. Он давно привык не говорить вслух того, что думает. Это называется мудрость, а может быть — трусость. Он не знал наверняка.

* * *

Осенью Нина Заречная играла в Ельце, в маленьком театре, который пах сыростью и керосином. Зал был полупустой — двадцать, может быть, тридцать человек. Она играла Катерину в «Грозе» и играла хорошо — с той настоящей, нутряной болью, которую нельзя изобразить, а можно только пережить.

После спектакля к ней зашёл антрепренёр — толстый, потный, с масляными глазками.

— Недурно, Заречная, недурно. Но публика в Ельце, знаете ли, предпочитает водевили. Нет ли у вас чего-нибудь полегче?

Нина посмотрела на него и ничего не ответила. Она сидела перед зеркалом, снимая грим, и в зеркале отражалось лицо, которое она с трудом узнавала: бледное, с тёмными кругами под глазами, красивое той красотой, которая бывает у людей, прошедших через страдание и вышедших по ту сторону его.

Она думала о Косте. Не о живом — живого она помнила плохо, как помнят человека, которого видела в тумане. Она думала о том, последнем Косте, который рвал свои рукописи и говорил ей: «Дело не в формах, а в том, что человек пишет, не думая ни о каких формах». Тогда она не поняла. Теперь — понимала.

«Я — чайка, — подумала она и тут же поправила себя: — Нет. Я — актриса».

Это было сказано без гордости и без отчаяния. Просто факт. Она — актриса. Она будет играть в Ельце, и в Вологде, и в Саратове, и в других городах, названия которых звучат как станции на бесконечной железной дороге. Она будет играть плохо и хорошо, для тридцати человек и для трёхсот. И может быть, когда-нибудь, через много лет, она выйдет на настоящую сцену — или не выйдет. Это уже неважно.

Важно другое — что она не остановилась. Что она не села у этого озера и не стала ждать, пока тоска съест её заживо, как съела Костю.

Она вытерла лицо полотенцем, оделась и вышла на улицу. Ельцовский вечер был холодный, тёмный, с редкими фонарями. Пахло дымом и первым снегом. Нина подняла воротник, сунула руки в карманы и пошла по улице — одна, маленькая фигурка в темноте, — и в этом была своя правда, может быть, единственная правда, которую стоит знать: жизнь продолжается, даже когда кажется, что ей незачем.

* * *

Сорин умер в декабре, тихо, во сне. Шамраев нашёл его утром — старик лежал в кресле у окна, с раскрытой книгой на коленях, и лицо у него было спокойное, даже довольное, будто он наконец увидел что-то хорошее.

Полина Андреевна плакала. Шамраев ходил по дому и командовал прислугой, как командуют на похоронах — громко, деловито, пряча растерянность за хлопотами. Дорн приехал из города, постоял у гроба, пощупал пульс — по привычке, хотя пульса, разумеется, не было, — и сказал:

— Спокойная смерть. Лучшее, что можно пожелать.

Аркадина не приехала. Прислала телеграмму: «Убита горем. Играю в Харькове. Приехать не могу. Целую».

Дорн прочитал телеграмму, аккуратно сложил и положил в карман. Он стоял у окна и смотрел на озеро, затянутое льдом. Снег лежал на берегу ровным, нетронутым покровом, и от этой белизны делалось больно глазам.

«Все мы чайки, — подумал Дорн. — Летим, кричим, бьёмся о воду. А озеро молчит».

Он надел пальто, вышел на крыльцо и долго стоял, глядя на озеро. Потом закурил сигару и пошёл к экипажу. Лошадь нетерпеливо переступала копытами по мёрзлой земле.

— В город, — сказал Дорн кучеру.

И экипаж тронулся — медленно, с натугой, по дороге, засыпанной первым настоящим снегом.

1x

评论 (0)

暂无评论

注册后即可发表评论

推荐阅读

Очарованный странник: Последняя обитель — Глава, которую не поведал Лесков
about 2 hours 前

Очарованный странник: Последняя обитель — Глава, которую не поведал Лесков

Иван Северьяныч Флягин умолк. Пассажиры на палубе переглядывались, и тишина стояла такая, что слышно было, как вода плещет о борт парохода да чайки кричат над Ладогой. Наконец один из слушателей — тот самый купец, что всё время кивал головою, — крякнул и спросил: — А что же далее-то было, Иван Северьяныч? Вы сказывали, что на вас дух пророчества нисходит и что ожидаете войны. Так дождались ли?

0
0
Тихий Дон: Последняя весна Григория
about 1 hour 前

Тихий Дон: Последняя весна Григория

Григорий стоял на берегу, прижимая к себе сына. Мишатка смотрел на отца снизу вверх — испуганно, недоверчиво, как смотрят на чужих. И Григорий почувствовал, что вся его жизнь — четыре года войны, революция, метания между красными и белыми, любовь и смерть — всё сошлось в этом единственном мгновении: он стоит на пороге родного куреня, а сын не узнаёт его. Дон нёс мутную весеннюю воду. По берегу тянулся след от сапог — глубокий, неровный, как борозда, проложенная пьяным пахарем. Григорий не оглядывался. Он знал, что позади — ничего. Только степь, покрытая прошлогодним бурьяном, да ветер, который пахнет талым снегом и ещё чем-то — может быть, порохом, а может быть, просто землёй.

0
0
Униженные и прощённые — Глава, которую не дописал Достоевский
about 13 hours 前

Униженные и прощённые — Глава, которую не дописал Достоевский

После смерти Нелли я долго не мог оправиться. Роман мой, над которым я работал всю зиму, стоял недвижно, как стоит вода в заброшенном колодце — не мёртвая ещё, но уже не живая. Я продолжал жить на том же месте, в том же Петербурге, ходил по тем же улицам, но всё переменилось — или, вернее, ничего не переменилось, а переменился я сам, и оттого весь мир стал другим. Наташа писала мне из деревни. Письма её были спокойны и ровны, как зимнее поле, и в этом спокойствии я чувствовал не исцеление, а усталость — ту глубокую, безвозвратную усталость, которая наступает после великих потрясений.

0
0
Пассажир с последней остановки
21 minutes 前

Пассажир с последней остановки

Ночной автобус из Нижнего Новгорода в Чебоксары. Рейс полупустой — четверо пассажиров, водитель и тишина за окнами. На последней остановке перед трассой вошёл пятый. Никто не видел, откуда он появился. Он сел на заднее сиденье и не шевелился. А потом Марина заметила, что у него нет отражения в тёмном стекле.

0
0
Метод «предательского знания»: герой знает то, чего не должен — и выдаёт себя
7 minutes 前

Метод «предательского знания»: герой знает то, чего не должен — и выдаёт себя

Дайте герою знание, которое он получил тайно — подслушал, подсмотрел, узнал обходным путём. А потом поставьте его в ситуацию, где это знание рвётся наружу. Он не может использовать его открыто, но и проигнорировать не может. Каждое его слово становится минным полем: слишком точный вопрос — и он раскрыт, слишком равнодушная реакция на новость, которая должна быть неожиданной, — и тоже раскрыт. Этот приём превращает обычный диалог в поединок. Герой одновременно ведёт два разговора: видимый — с собеседником, и невидимый — с самим собой. Он контролирует каждую фразу, каждую паузу. Но контроль не бывает идеальным. Где-то он промахнётся — и именно этот момент станет поворотным. Практика: напишите сцену, где персонаж А знает секрет персонажа Б, но не может признаться, откуда. Постройте диалог так, чтобы А трижды чуть не выдал себя — и дважды спасся, а на третий раз допустил микроошибку, которую Б заметит только через несколько сцен.

0
0
Владимир Набоков об искусстве и воображении
13 minutes 前

Владимир Набоков об искусстве и воображении

Литература — не учебник, а произведение воображения. Она интересна не тем, что она правдива, а тем, что прибавление вымысла к данному количеству правды делает эту правду ярче. Воображение есть форма памяти. Читатель должен замечать и лелеять подробности — лунный свет обобщений хорош лишь после солнечного дня кропотливого внимания к деталям.

0
0

"你写作是为了改变世界。" — 詹姆斯·鲍德温