Чайка: Четвёртое действие, которого не было

Continuación creativa de un clásico

Esta es una fantasía artística inspirada en «Чайка» de Антон Павлович Чехов. ¿Cómo habría continuado la historia si el autor hubiera decidido extenderla?

Extracto original

Дорн (стараясь увести Тригорина в другую комнату). Уведите отсюда Ирину Николаевну. Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился...

— Антон Павлович Чехов, «Чайка»

Continuación

После выстрела в соседней комнате все замерли. Тригорин опустил карты на стол. Аркадина побледнела, но тут же взяла себя в руки — привычка актрисы управлять лицом сильнее любого потрясения. Дорн первым поднялся и вышел. Когда он вернулся, лицо его было неподвижным, каменным, и только руки — красивые, ухоженные руки провинциального доктора — мелко дрожали.

Прошла неделя. Усадьба у озера стояла притихшая, виноватая, как человек, который знает, что мог предотвратить беду, но не стал. Октябрь забрасывал аллеи мокрыми листьями, и никто их не убирал.

Маша пришла на кладбище одна, без мужа. Медведенко остался дома — у ребёнка прорезались зубы, и он плакал не переставая. Впрочем, Маша была даже рада. Ей не хотелось, чтобы кто-нибудь видел, как она стоит у свежей могилы и не плачет. Она давно разучилась плакать — может быть, именно тогда, когда поняла, что Костя никогда её не полюбит.

«А ведь я могла бы спасти его, — подумала она. — Если бы он дал мне спасти себя».

Но Треплев не давал. Никому не давал. Он принадлежал своей тоске, как монах принадлежит своему ордену — целиком, безраздельно, до последнего вздоха.

Маша постояла ещё минуту, поправила платок на голове и пошла к выходу. У ворот кладбища её ждал Медведенко. Он всё-таки пришёл — стоял, переминаясь с ноги на ногу, в своём потёртом пальто, и лицо у него было виноватое, как всегда.

— Маша, я подумал... может, тебе тяжело одной...

— Пойдём, — сказала Маша. — Дома дитя одно.

Они шли молча по размытой дороге, и осенний ветер бросал им в лицо мелкий дождь. Медведенко что-то говорил о жалованье, которое опять задержали, и о том, что директор гимназии обещал прибавку, но Маша не слушала. Она думала о том, что жизнь её — как эта дорога: длинная, грязная, без поворотов, и в конце ничего не будет, кроме усталости.

* * *

Аркадина уехала на третий день. Тригорин — с ней. Перед отъездом она плакала — плакала красиво, как на сцене, промокая глаза батистовым платком и стараясь не испортить грим. Сорин смотрел на неё из кресла и молчал. Он постарел за эту неделю на десять лет.

— Ирина, — сказал он, когда карета уже была подана, — ты бы осталась. Хоть на несколько дней.

— Не могу, Петруша. В четверг премьера. Ты же понимаешь.

Он понимал. Он всегда понимал — и от этого понимания ему делалось только хуже.

Тригорин стоял на крыльце с чемоданом и смотрел на озеро. Лицо его было рассеянное, отсутствующее — такое лицо бывает у людей, которые уже мысленно сочиняют. Он достал записную книжку и что-то черкнул карандашом.

Дорн видел это из окна и подумал: «Запишет. Всё запишет. И про выстрел, и про могилу у озера, и про Машеньку с её нюханьем табаку. Вставит в повесть. Изменит имена. Напечатает в журнале. И ему даже не будет стыдно — потому что для таких людей чужая боль есть только материал».

Но вслух Дорн ничего не сказал. Он давно привык не говорить вслух того, что думает. Это называется мудрость, а может быть — трусость. Он не знал наверняка.

* * *

Осенью Нина Заречная играла в Ельце, в маленьком театре, который пах сыростью и керосином. Зал был полупустой — двадцать, может быть, тридцать человек. Она играла Катерину в «Грозе» и играла хорошо — с той настоящей, нутряной болью, которую нельзя изобразить, а можно только пережить.

После спектакля к ней зашёл антрепренёр — толстый, потный, с масляными глазками.

— Недурно, Заречная, недурно. Но публика в Ельце, знаете ли, предпочитает водевили. Нет ли у вас чего-нибудь полегче?

Нина посмотрела на него и ничего не ответила. Она сидела перед зеркалом, снимая грим, и в зеркале отражалось лицо, которое она с трудом узнавала: бледное, с тёмными кругами под глазами, красивое той красотой, которая бывает у людей, прошедших через страдание и вышедших по ту сторону его.

Она думала о Косте. Не о живом — живого она помнила плохо, как помнят человека, которого видела в тумане. Она думала о том, последнем Косте, который рвал свои рукописи и говорил ей: «Дело не в формах, а в том, что человек пишет, не думая ни о каких формах». Тогда она не поняла. Теперь — понимала.

«Я — чайка, — подумала она и тут же поправила себя: — Нет. Я — актриса».

Это было сказано без гордости и без отчаяния. Просто факт. Она — актриса. Она будет играть в Ельце, и в Вологде, и в Саратове, и в других городах, названия которых звучат как станции на бесконечной железной дороге. Она будет играть плохо и хорошо, для тридцати человек и для трёхсот. И может быть, когда-нибудь, через много лет, она выйдет на настоящую сцену — или не выйдет. Это уже неважно.

Важно другое — что она не остановилась. Что она не села у этого озера и не стала ждать, пока тоска съест её заживо, как съела Костю.

Она вытерла лицо полотенцем, оделась и вышла на улицу. Ельцовский вечер был холодный, тёмный, с редкими фонарями. Пахло дымом и первым снегом. Нина подняла воротник, сунула руки в карманы и пошла по улице — одна, маленькая фигурка в темноте, — и в этом была своя правда, может быть, единственная правда, которую стоит знать: жизнь продолжается, даже когда кажется, что ей незачем.

* * *

Сорин умер в декабре, тихо, во сне. Шамраев нашёл его утром — старик лежал в кресле у окна, с раскрытой книгой на коленях, и лицо у него было спокойное, даже довольное, будто он наконец увидел что-то хорошее.

Полина Андреевна плакала. Шамраев ходил по дому и командовал прислугой, как командуют на похоронах — громко, деловито, пряча растерянность за хлопотами. Дорн приехал из города, постоял у гроба, пощупал пульс — по привычке, хотя пульса, разумеется, не было, — и сказал:

— Спокойная смерть. Лучшее, что можно пожелать.

Аркадина не приехала. Прислала телеграмму: «Убита горем. Играю в Харькове. Приехать не могу. Целую».

Дорн прочитал телеграмму, аккуратно сложил и положил в карман. Он стоял у окна и смотрел на озеро, затянутое льдом. Снег лежал на берегу ровным, нетронутым покровом, и от этой белизны делалось больно глазам.

«Все мы чайки, — подумал Дорн. — Летим, кричим, бьёмся о воду. А озеро молчит».

Он надел пальто, вышел на крыльцо и долго стоял, глядя на озеро. Потом закурил сигару и пошёл к экипажу. Лошадь нетерпеливо переступала копытами по мёрзлой земле.

— В город, — сказал Дорн кучеру.

И экипаж тронулся — медленно, с натугой, по дороге, засыпанной первым настоящим снегом.

1x

Comentarios (0)

Sin comentarios todavía

Registrate para dejar comentarios

Lee También

Очарованный странник: Последняя обитель — Глава, которую не поведал Лесков
about 2 hours hace

Очарованный странник: Последняя обитель — Глава, которую не поведал Лесков

Иван Северьяныч Флягин умолк. Пассажиры на палубе переглядывались, и тишина стояла такая, что слышно было, как вода плещет о борт парохода да чайки кричат над Ладогой. Наконец один из слушателей — тот самый купец, что всё время кивал головою, — крякнул и спросил: — А что же далее-то было, Иван Северьяныч? Вы сказывали, что на вас дух пророчества нисходит и что ожидаете войны. Так дождались ли?

0
0
Тихий Дон: Последняя весна Григория
about 1 hour hace

Тихий Дон: Последняя весна Григория

Григорий стоял на берегу, прижимая к себе сына. Мишатка смотрел на отца снизу вверх — испуганно, недоверчиво, как смотрят на чужих. И Григорий почувствовал, что вся его жизнь — четыре года войны, революция, метания между красными и белыми, любовь и смерть — всё сошлось в этом единственном мгновении: он стоит на пороге родного куреня, а сын не узнаёт его. Дон нёс мутную весеннюю воду. По берегу тянулся след от сапог — глубокий, неровный, как борозда, проложенная пьяным пахарем. Григорий не оглядывался. Он знал, что позади — ничего. Только степь, покрытая прошлогодним бурьяном, да ветер, который пахнет талым снегом и ещё чем-то — может быть, порохом, а может быть, просто землёй.

0
0
Униженные и прощённые — Глава, которую не дописал Достоевский
about 13 hours hace

Униженные и прощённые — Глава, которую не дописал Достоевский

После смерти Нелли я долго не мог оправиться. Роман мой, над которым я работал всю зиму, стоял недвижно, как стоит вода в заброшенном колодце — не мёртвая ещё, но уже не живая. Я продолжал жить на том же месте, в том же Петербурге, ходил по тем же улицам, но всё переменилось — или, вернее, ничего не переменилось, а переменился я сам, и оттого весь мир стал другим. Наташа писала мне из деревни. Письма её были спокойны и ровны, как зимнее поле, и в этом спокойствии я чувствовал не исцеление, а усталость — ту глубокую, безвозвратную усталость, которая наступает после великих потрясений.

0
0
Японский каллиграф 40 лет переписывал один роман — каждый раз получался другой текст
less than a minute hace

Японский каллиграф 40 лет переписывал один роман — каждый раз получался другой текст

В Киото обнаружили архив каллиграфа Такэси Мураками: 40 рукописных копий романа Кавабаты «Снежная страна», выполненных по одной в год с 1978 по 2018. Ни одна не совпадает с оригиналом. Лингвисты назвали это величайшим невольным экспериментом над памятью.

0
0
Пассажир с последней остановки
21 minutes hace

Пассажир с последней остановки

Ночной автобус из Нижнего Новгорода в Чебоксары. Рейс полупустой — четверо пассажиров, водитель и тишина за окнами. На последней остановке перед трассой вошёл пятый. Никто не видел, откуда он появился. Он сел на заднее сиденье и не шевелился. А потом Марина заметила, что у него нет отражения в тёмном стекле.

0
0
Метод «предательского знания»: герой знает то, чего не должен — и выдаёт себя
7 minutes hace

Метод «предательского знания»: герой знает то, чего не должен — и выдаёт себя

Дайте герою знание, которое он получил тайно — подслушал, подсмотрел, узнал обходным путём. А потом поставьте его в ситуацию, где это знание рвётся наружу. Он не может использовать его открыто, но и проигнорировать не может. Каждое его слово становится минным полем: слишком точный вопрос — и он раскрыт, слишком равнодушная реакция на новость, которая должна быть неожиданной, — и тоже раскрыт. Этот приём превращает обычный диалог в поединок. Герой одновременно ведёт два разговора: видимый — с собеседником, и невидимый — с самим собой. Он контролирует каждую фразу, каждую паузу. Но контроль не бывает идеальным. Где-то он промахнётся — и именно этот момент станет поворотным. Практика: напишите сцену, где персонаж А знает секрет персонажа Б, но не может признаться, откуда. Постройте диалог так, чтобы А трижды чуть не выдал себя — и дважды спасся, а на третий раз допустил микроошибку, которую Б заметит только через несколько сцен.

0
0

"Escribir es pensar. Escribir bien es pensar claramente." — Isaac Asimov