Полтона фальши
Настройщик слышит комнату раньше, чем видит ее.
Аркадий Львович вошел — и квартира зазвенела. Не звуком, а его отсутствием; так молчит инструмент, к которому давно не притрагивались с любовью. Он поставил чемоданчик у порога, аккуратно снял калоши. Пахло валокордином, пылью и еще чем-то. Сладковатым. Чужим.
— Вот, продаем, — сказала женщина. Племянница покойной, Клавдия. Лицо круглое, глаза заплаканные, но как-то по расписанию — то мокрые, то сухие, будто она включала их к приходу гостей. — Тетя бы хотела, чтоб в хорошие руки. Вы настройте, а вечером покупатель придет.
Рояль стоял у окна. Кабинетный, «Красный Октябрь», черный лак в трещинах-паутинках. Хороший старик.
Вера Соломоновна преподавала в музыкалке на Советской сорок лет. Умерла неделю назад — прямо тут, за инструментом, говорят, сердце. Восемьдесят два года, что вы хотите. Аркадий Львович хотел одного: чтоб его оставили с роялем наедине.
Клаву как ветром сдуло на кухню.
Он откинул крышку. И услышал ложь.
Дело в том, что рояль — это память. Каждая струна ржавеет по-своему, старится в своем темпе, набирает патину десятилетиями, как человек — морщины. Аркадий Львович провел пальцем по хору струн второй октавы, и палец споткнулся.
Одна струна была новая.
Ля. Средняя из трех. Все ее сестры вокруг — потемневшие, в рыжеватом налете времени. А эта — светлая, свежая, будто вчера из мотка. И — вот что скверно — не той толщины. Тоньше. Другого сплава. Мастер, работавший тут полвека, никогда бы не поставил такую. Вера Соломоновна услышала бы фальшь и через стену.
Значит, струну меняли. Недавно. И менял не музыкант.
Зачем?
Аркадий Львович сел на банкетку. Банкетка стояла неправильно — далеко, сдвинута вбок, будто ее отпихнули коленом. Он этого не любил. Пианист сидит с инструментом в одной позе годами, до миллиметра. Отодвигают банкетку только чужие.
Он заглянул под правую педаль. Там, в пыли, лежала запонка. Мужская, граненый камешек, дешевая. Вера Соломоновна жила одна.
— Клавдия! — позвал он, стараясь, чтоб голос был скучный, настройщицкий. — А тетя ваша в последний год кого-нибудь принимала? Ученики, может?
— Ой, да ходил один, — откликнулась Клава из кухни. Голос звякнул чашкой. — Ленчик, бывший ее ученик, теперь салон музыкальный держит на Пятницкой. Он ей и рояль обещал продать выгодно. Хороший мальчик, заботливый. Все бегал: тетя Вера то, тетя Вера се.
Вот и ложный след, подумал старик. Заботливый Ленчик, наследство, все как в книжках.
Но запонка. И струна.
Он стал слушать инструмент дальше — по-настоящему. И тут понял то, от чего в животе стало холодно и мокро, как от прижатой ко лбу монеты.
Струна ля исчезла не сама. Ее вынули. Целиком, из колка. Стальная струна рояля — это метр с лишним звонкой, режущей проволоки. Кто-то снял ее с инструмента. А потом, испугавшись, что пропажу заметят, вкрутил на место первую попавшуюся — не ту.
Зачем человеку метр рояльной струны?
Аркадий Львович был стар, но не глуп. Он много читал. Он знал, что удавка из такой проволоки не оставляет почти ничего — тонкую полоску, которую восьмидесятилетней старушке, «умершей от сердца», никто разглядывать не станет.
Ее задушили. Здесь. Струной с ее же рояля. Убийца отодвинул банкетку, боролся, обронил запонку. А после — аккуратист — заменил улику новой проволокой, не зная, что толщину подобрать невозможно.
Старик сидел очень тихо.
Ленчик? Салон на Пятницкой. Человек, который вертится вокруг инструментов, но струны подбирать не умеет — он же торговец, не мастер. Человек, которому нужен был этот рояль. Или подпись под завещанием. Или молчание Веры Соломоновны о чем-то, что она про его салон знала.
В прихожей щелкнул замок.
— О, а вот и Ленечка! — обрадовалась Клава. — Ленчик, тут настройщик, к вечеру управится.
В комнату вошел мужчина лет сорока. Гладкий, в дорогом пальто не по погоде — на улице капель, а он в шерсти. И манжеты. Одна запонка на месте, вторая — пуговка вместо нее, наспех.
Он улыбнулся Аркадию Львовичу. Тепло. По расписанию.
— Ну как наш красавец? Звучит?
— Звучит, — сказал старик и встал. Колени хрустнули. — Только вот, знаете, беда. Струну ля кто-то менял. Неумело. Придется весь этот хор перетягивать заново — я материал не привез. Завтра приду.
Он говорил, а сам смотрел на пол под правой педалью — туда, где лежала запонка. И Ленчик, проследив взгляд, тоже туда посмотрел. И перестал улыбаться. Секунду. Одну коротенькую секунду.
Этого хватило.
— Да зачем завтра, — сказал Ленчик мягко и шагнул к двери. Загородил. — Вы уж сегодня. Покупатель ведь вечером. Клав, поставь чайку человеку. И дверь на цепочку, дует.
Аркадий Львович чемоданчик свой держал крепко. В чемоданчике, среди камертонов, лежал разводной ключ — тяжелый, для колковой доски. Хороший, старый инструмент.
— Не надо цепочку, — сказал он ровно. — Я, знаете, участковому нашему, Гене, звоночек дал еще внизу, от подъезда. Про струну. Он любопытный, Гена. Обещал подняться — глянуть на ту проволоку, что вы под педаль обронили вместе с запонкой.
Ленчик стоял в дверном проеме, и было слышно, как в его гладкой голове быстро-быстро щелкает арифмометр. Врет старик? Не врет?
В этот момент внизу, во дворе, хлопнула машина. И кто-то грузно, по-казенному, затопал по лестнице.
Гена, разумеется, ни про какую струну не знал. Аркадий Львович вызвал его пять минут назад — коротким смс, одним пальцем, из-под крышки рояля: «19-я квартира. Срочно. Убийство». Участковый шел на «убийство». Про толщину проволоки он услышит позже.
Но Ленчик этого не знал.
И Ленчик сделал единственное, что делает виновный, когда пол уходит из-под ног: он метнулся не к старику, а к роялю. К той самой струне. Выдрать, спрятать, проглотить — что угодно.
Зря.
Потому что рояль — это память, и памяти он не отдал. Крышка, которую Аркадий Львович придержал одной рукой, хлопнула тяжело, как гроб. А в дверь уже входил запыхавшийся Гена и очень внимательно смотрел на пальто не по погоде, на пуговицу вместо запонки и на светлую, неправильную, слишком тонкую струну, тускло блестевшую в глубине инструмента.
Фальшь, если умеешь слушать, всегда слышно.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.