Назад в СССР 29 авг. 18:51

Ножницы против бигуди

Проснулся я от запаха. «Шипр», жженая бумага и — кажется — гуталин. Так пахнет только в одном месте на свете, и это точно не моя студия на Тверской, где кофе за двести и клиентки записываются за месяц.

Менделеев бы обзавидовался этому букету.

Я открыл глаза. Над головой — лепнина в трещинах, лампа под жестяным колпаком, и голос. Женский, сухой, как наждак: «Гронский! Ты воду грел или спал стоя? Люди с мороза, а у тебя титан холодный».

Гронский — это, судя по всему, я.

В зеркале — парень лет двадцати, чужой и одновременно мой. Скулы острее, чем я помню, челка дурацкая, набриолиненная. За спиной — три кресла на чугунных ногах, эмалированные тазики, на стене календарь. Декабрь. Тысяча девятьсот семьдесят шестой. Свердловск, Уралмаш — это я потом уже прочитал на вывеске, когда вышел покурить и чуть не примерз к перилам.

Парикмахерская «Локон». Дом быта, второй этаж.

Я, вообще-то, топ-стилист. Ну, был им — там, в другой жизни, в двадцать первом веке. Стрижки на обложках, мастер-классы, все вот это. А тут, значит, ученик. Подмастерье при Зинаиде Павловне, которая смотрит на меня так, будто я украл ее ножницы и еще не сознался.

Первый день прошел как в тумане. Я мел волосы. Много волос. Грел этот проклятый титан, таскал воду, подавал горячие полотенца дядькам, которых брили опасной бритвой — я такую последний раз видел в музее. Руки помнили не то, что голова. Голова паниковала. А руки — раз, и намылили клиенту щеки, взбили пену в фаянсовой плошке, будто всю жизнь только этим и занимались.

Странная штука тело. Живет своим умом.

Зинаида Павловна работала рядом. И вот тут я, что называется, залип. Потому что баба — мастер. Настоящий. Стригла она по старинке, ножницами и расческой, без всяких машинок для окантовки, и линия у нее выходила такая чистая, что хоть по линейке проверяй. Я стоял с веником и учился. Честно, учился. У нее.

А потом пришла Люся.

Пришла — это громко сказано. Влетела, внесла с собой полподъезда мороза, размотала платок, и щеки у нее были красные, как флажки на демонстрации. Работница с того же завода, из цеха, где точат что-то важное и секретное. Через три дня — новогодний вечер в клубе. И ей позарез надо быть красивой.

— Зинаида Павловна, миленькая, сделайте как здесь.

И достает из сумочки журнал. Польский, «Kobieta», зачитанный до дыр, на развороте — дама с укладкой, локоны валами, начес до потолка. Бабетта, короче. Модно. Тогда — модно.

Зинаида Павловна поджала губы:

— Люсенька, тут на два часа работы и полбаллона лака. А лака нет. «Прелесть» кончилась еще в ноябре, обещали завезти после праздников.

Люся сникла. Прямо на глазах — как варежка, с которой сняли руку.

И вот тут я не выдержал. Влез. Ученик — а влез, куда не просят.

— А можно без начеса?

Обе повернулись ко мне. Одна — с удивлением, другая — с таким лицом, будто веник заговорил человеческим голосом.

— Как это без начеса? — не поняла Люся. — Тогда ж плоско будет. Некрасиво.

— Не плоско. Наоборот.

Я и сам не знал, откуда во мне взялась эта наглость. Может, из той жизни, где я такие каре и лесенки делал с закрытыми глазами. А может, просто Люсю стало жалко — с ее красными щеками и польским журналом.

— Зинаида Павловна. Разрешите? Под вашим присмотром.

Старая мастерица смотрела на меня долго. Секунд десять. Или пять. Или полминуты — кто их считал, эти секунды, когда решается судьба Люсиной прически и, кажется, моей заодно.

— Ну, покажи, — сказала она наконец. И отошла к окну. Но не ушла. Встала так, чтоб видеть каждое мое движение.

Я усадил Люсю. Руки уже не паниковали — руки знали.

В той, будущей жизни это называется «слоистая стрижка с текстурой», градуировка, работа на объем через саму форму, а не через химию и лак. Проще говоря: не начесывать волосы в дулю, а срезать так, чтобы верхние пряди сами приподнимали нижние. Объем изнутри. Волос дышит, лежит живо, шевелится от малейшего сквозняка.

В семьдесят шестом такого тут никто не делал. Не потому, что дураки. Просто мода была другая — лак, каркас, броня.

Ножницы у Зинаиды Павловны оказались тяжелые, тугие. Немецкие, довоенные еще. Я приноровился не сразу — пару прядей взял криво, сердце екнуло, но не сердце, а где-то под ребрами дернулось, холодно так. Поправил. Дальше пошло.

Щелк. Щелк. Прядь за прядью.

Волосы у Люси были хорошие — густые, русые, с рыжинкой к концам. Заводская вода и хозяйственное мыло, а поди ж ты — блестят. Я стриг, а сам краем уха ловил, как за спиной затихла Зинаида Павловна. Совсем затихла. Не дышит будто.

Минут через сорок я отступил на шаг.

Люся в зеркале себя не узнала.

Волосы лежали волной — не приклеенной, не залаченной, а такой, что хочется провести рукой. Объем был, а брони не было. Лицо словно открылось: скулы, глаза, эти дурацкие красные щеки, которые вдруг перестали быть смешными и стали — ну, милыми. Очень.

— Это... это я? — тихо спросила Люся.

— Это ты. Без всякого лака. Утром встряхнешь — и снова так же ляжет.

Она молчала. Потом заревела. Тихонько, в кулачок, размазывая по щекам — и хохоча одновременно. Бабы, они умеют так: плакать и смеяться разом, я никогда не пойму, как это устроено.

Зинаида Павловна подошла. Взяла прядь пальцами. Повертела. Прищурилась — профессионально, придирчиво, как таможенник над чемоданом.

— Хитро, — сказала. — Ножницами весь объем взял. Ни грамма лака. Где научился?

Я пожал плечами. Не рассказывать же, что в две тысячи каком-то на курсах в Лондоне.

— Само вышло.

— Само, — хмыкнула она. И вдруг — впервые за день — уголок рта у нее дрогнул. Почти улыбка. — Завтра станешь у второго кресла. Хватит с веником. Только титан все равно ты греешь, понял? Талант талантом, а вода горячая нужна.

Люся ушла, обмотавшись платком осторожно, бочком, чтоб не смять. У дверей обернулась:

— А на вечер... вы придете? В клуб?

Вопрос был не Зинаиде Павловне. Вопрос был мне.

— Приду, — сказал я. И понял, что правда приду. Что мне вдруг захотелось попасть в этот клуб, где будет елка из крашеной ваты, лимонад в граненых стаканах, ВИА с тремя аккордами и Люся с прической из будущего.

Вечером я стоял на балконе Дома быта. Курил чужую «Приму», щурился на снег. Внизу гремел трамвай, орали пацаны, где-то из форточки хрипела пластинка — что-то тягучее, про синий-синий иней. Пахло углем, морозом и — совсем издалека — теплым хлебом из булочной напротив.

В той жизни у меня была студия, очередь на месяц и кофе за двести.

Здесь — тугие немецкие ножницы, холодный титан и Зинаида Павловна, которую я, кажется, начал уважать больше, чем всех своих московских наставников вместе взятых.

Хочу ли я обратно?

Снег падал в свете фонаря — крупный, неспешный, как в кино. Я затянулся. Подумал. И честно сам себе не ответил.

Потом вспомнил про титан. И пошел греть воду.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй