Ножницы против бигуди
Проснулся я от запаха. «Шипр», жженая бумага и — кажется — гуталин. Так пахнет только в одном месте на свете, и это точно не моя студия на Тверской, где кофе за двести и клиентки записываются за месяц.
Менделеев бы обзавидовался этому букету.
Я открыл глаза. Над головой — лепнина в трещинах, лампа под жестяным колпаком, и голос. Женский, сухой, как наждак: «Гронский! Ты воду грел или спал стоя? Люди с мороза, а у тебя титан холодный».
Гронский — это, судя по всему, я.
В зеркале — парень лет двадцати, чужой и одновременно мой. Скулы острее, чем я помню, челка дурацкая, набриолиненная. За спиной — три кресла на чугунных ногах, эмалированные тазики, на стене календарь. Декабрь. Тысяча девятьсот семьдесят шестой. Свердловск, Уралмаш — это я потом уже прочитал на вывеске, когда вышел покурить и чуть не примерз к перилам.
Парикмахерская «Локон». Дом быта, второй этаж.
Я, вообще-то, топ-стилист. Ну, был им — там, в другой жизни, в двадцать первом веке. Стрижки на обложках, мастер-классы, все вот это. А тут, значит, ученик. Подмастерье при Зинаиде Павловне, которая смотрит на меня так, будто я украл ее ножницы и еще не сознался.
Первый день прошел как в тумане. Я мел волосы. Много волос. Грел этот проклятый титан, таскал воду, подавал горячие полотенца дядькам, которых брили опасной бритвой — я такую последний раз видел в музее. Руки помнили не то, что голова. Голова паниковала. А руки — раз, и намылили клиенту щеки, взбили пену в фаянсовой плошке, будто всю жизнь только этим и занимались.
Странная штука тело. Живет своим умом.
Зинаида Павловна работала рядом. И вот тут я, что называется, залип. Потому что баба — мастер. Настоящий. Стригла она по старинке, ножницами и расческой, без всяких машинок для окантовки, и линия у нее выходила такая чистая, что хоть по линейке проверяй. Я стоял с веником и учился. Честно, учился. У нее.
А потом пришла Люся.
Пришла — это громко сказано. Влетела, внесла с собой полподъезда мороза, размотала платок, и щеки у нее были красные, как флажки на демонстрации. Работница с того же завода, из цеха, где точат что-то важное и секретное. Через три дня — новогодний вечер в клубе. И ей позарез надо быть красивой.
— Зинаида Павловна, миленькая, сделайте как здесь.
И достает из сумочки журнал. Польский, «Kobieta», зачитанный до дыр, на развороте — дама с укладкой, локоны валами, начес до потолка. Бабетта, короче. Модно. Тогда — модно.
Зинаида Павловна поджала губы:
— Люсенька, тут на два часа работы и полбаллона лака. А лака нет. «Прелесть» кончилась еще в ноябре, обещали завезти после праздников.
Люся сникла. Прямо на глазах — как варежка, с которой сняли руку.
И вот тут я не выдержал. Влез. Ученик — а влез, куда не просят.
— А можно без начеса?
Обе повернулись ко мне. Одна — с удивлением, другая — с таким лицом, будто веник заговорил человеческим голосом.
— Как это без начеса? — не поняла Люся. — Тогда ж плоско будет. Некрасиво.
— Не плоско. Наоборот.
Я и сам не знал, откуда во мне взялась эта наглость. Может, из той жизни, где я такие каре и лесенки делал с закрытыми глазами. А может, просто Люсю стало жалко — с ее красными щеками и польским журналом.
— Зинаида Павловна. Разрешите? Под вашим присмотром.
Старая мастерица смотрела на меня долго. Секунд десять. Или пять. Или полминуты — кто их считал, эти секунды, когда решается судьба Люсиной прически и, кажется, моей заодно.
— Ну, покажи, — сказала она наконец. И отошла к окну. Но не ушла. Встала так, чтоб видеть каждое мое движение.
Я усадил Люсю. Руки уже не паниковали — руки знали.
В той, будущей жизни это называется «слоистая стрижка с текстурой», градуировка, работа на объем через саму форму, а не через химию и лак. Проще говоря: не начесывать волосы в дулю, а срезать так, чтобы верхние пряди сами приподнимали нижние. Объем изнутри. Волос дышит, лежит живо, шевелится от малейшего сквозняка.
В семьдесят шестом такого тут никто не делал. Не потому, что дураки. Просто мода была другая — лак, каркас, броня.
Ножницы у Зинаиды Павловны оказались тяжелые, тугие. Немецкие, довоенные еще. Я приноровился не сразу — пару прядей взял криво, сердце екнуло, но не сердце, а где-то под ребрами дернулось, холодно так. Поправил. Дальше пошло.
Щелк. Щелк. Прядь за прядью.
Волосы у Люси были хорошие — густые, русые, с рыжинкой к концам. Заводская вода и хозяйственное мыло, а поди ж ты — блестят. Я стриг, а сам краем уха ловил, как за спиной затихла Зинаида Павловна. Совсем затихла. Не дышит будто.
Минут через сорок я отступил на шаг.
Люся в зеркале себя не узнала.
Волосы лежали волной — не приклеенной, не залаченной, а такой, что хочется провести рукой. Объем был, а брони не было. Лицо словно открылось: скулы, глаза, эти дурацкие красные щеки, которые вдруг перестали быть смешными и стали — ну, милыми. Очень.
— Это... это я? — тихо спросила Люся.
— Это ты. Без всякого лака. Утром встряхнешь — и снова так же ляжет.
Она молчала. Потом заревела. Тихонько, в кулачок, размазывая по щекам — и хохоча одновременно. Бабы, они умеют так: плакать и смеяться разом, я никогда не пойму, как это устроено.
Зинаида Павловна подошла. Взяла прядь пальцами. Повертела. Прищурилась — профессионально, придирчиво, как таможенник над чемоданом.
— Хитро, — сказала. — Ножницами весь объем взял. Ни грамма лака. Где научился?
Я пожал плечами. Не рассказывать же, что в две тысячи каком-то на курсах в Лондоне.
— Само вышло.
— Само, — хмыкнула она. И вдруг — впервые за день — уголок рта у нее дрогнул. Почти улыбка. — Завтра станешь у второго кресла. Хватит с веником. Только титан все равно ты греешь, понял? Талант талантом, а вода горячая нужна.
Люся ушла, обмотавшись платком осторожно, бочком, чтоб не смять. У дверей обернулась:
— А на вечер... вы придете? В клуб?
Вопрос был не Зинаиде Павловне. Вопрос был мне.
— Приду, — сказал я. И понял, что правда приду. Что мне вдруг захотелось попасть в этот клуб, где будет елка из крашеной ваты, лимонад в граненых стаканах, ВИА с тремя аккордами и Люся с прической из будущего.
Вечером я стоял на балконе Дома быта. Курил чужую «Приму», щурился на снег. Внизу гремел трамвай, орали пацаны, где-то из форточки хрипела пластинка — что-то тягучее, про синий-синий иней. Пахло углем, морозом и — совсем издалека — теплым хлебом из булочной напротив.
В той жизни у меня была студия, очередь на месяц и кофе за двести.
Здесь — тугие немецкие ножницы, холодный титан и Зинаида Павловна, которую я, кажется, начал уважать больше, чем всех своих московских наставников вместе взятых.
Хочу ли я обратно?
Снег падал в свете фонаря — крупный, неспешный, как в кино. Я затянулся. Подумал. И честно сам себе не ответил.
Потом вспомнил про титан. И пошел греть воду.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.