Наряд на свет

Меня зовут Глеб, и до прошлого месяца я чинил проводку в подъездах.

Обычная работа. Автоматы, щитки, две бабки на седьмом этаже, которые делили одну лампочку на площадке так, будто это наследство. Я поднимался, прикручивал, спускался. Вечером пил чай. Жизнь шла ровно, как ток по хорошему кабелю.

Потом умер Матвеич.

Он был не родственник — так, сосед по гаражам, старик с руками в ожогах от канифоли. За неделю до конца позвал меня к себе, налил чаю в стакан с подстаканником (поезд, тройка коней) и выложил на стол тетрадку. Школьную, в клетку, распухшую от вклеенных бумажек.

— Наряд, — сказал он. — Ночной. Будешь ходить вместо меня.

Я открыл. Списком — адреса по центру Ростова. Большая Садовая, Семашко, Газетный, пара переулков, в которые я сто лет не заглядывал. Напротив каждого адреса — слово. «ГАЛАНТЕРЕЯ». «ЧАСЫ». «ПОШИВ. РЕМОНТ». И цифры, похожие на показания счетчика, только росли они не вверх, а вниз.

— Это что, объекты? — спрашиваю. — Я в такие конторы не лазаю, у меня допуск по жилфонду.

Матвеич посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который громко говорит в библиотеке.

— Это вывески, дурень. Неучтенные. Которых ни на одном балансе нет, а они горят. Пока горят — город помнит заведение и всех, кто к нему пришит ниткой. Погаснет буква — и кто-то тихо выпадет. Без похорон, без ничего. Просто не был никогда.

Я, честно, решил, что дед заговаривается. Кивнул, допил чай. Через шесть дней его не стало, а тетрадка осталась у меня на тумбочке — лежала и как будто ждала, теплая с одного угла.

Первую ночь я проходил зря. Светил фонариком на старые короба, стучал — ничего. Думал: ну все, отдам тетрадь кому-нибудь, забуду.

На третью ночь на Садовой у меня на глазах погасла буква.

Вывеска над закрытой лавкой — «ГАЛАНТЕРЕЯ», буквы из молочного стекла, довоенные почти. И вот «Я» на конце дрогнула, пожелтела, как будто кто изнутри дунул на свечку, — и все. Темно. А следом по тротуару прошел мужик, остановился, завертел головой. Потерянно так. Будто искал дверь, а двери нет. Постоял — и пошел. И я готов поклясться: он забыл, зачем свернул в этот переулок.

Вот тогда у меня под ребрами что-то и екнуло. Не страх даже. Понимание.

*

Буквенники — так их Матвеич в тетрадке звал. Мелкая живность, с ладонь, сидит внутри каждой горящей литеры и держит ее светом. Питаются вниманием. Прохожий глянул на вывеску, прочитал про себя «Пошив, ремонт» — буквеннику капнуло. Город смотрит — буквы живут. Город отвернулся, заведение закрылось, хозяин помер — и все, голодуха. Литеры гаснут по одной, с конца к началу, и вместе с ними из памяти вытекает заведение. А за ним — ниточки. Люди, которые были с этим местом связаны.

Правило простое, Матвеич его на форзаце вывел печатными: *пустую вывеску зажечь нельзя даром. Чтобы литера снова горела, в нее надо вложить свое. Чужого не бывает.*

Что такое «свое» — я понял не сразу.

*

Наряд на прошлую субботу: переулок за Газетным, глухой, два тополя и помойка. Над подвальной дверью — короб. «АТЕЛЬЕ. ВЕРА». Горели уже не все: «АТЕЛЬ» — бодро, «Е» — через раз, а имя почти все село. От «ВЕРА» держалась одна «В». Синенькая, дохлая, мигала, как сердце под капельницей.

Цифры в тетрадке напротив этого адреса стояли на единице.

Я спустился. Дверь заколочена, на фанере — выгоревший график работы и телефон с цифрой «8» на первом месте, которую даже не набрать теперь. На подоконнике изнутри — манекен без головы, в наброшенном пиджаке с одним рукавом. Все. Ателье померло, хозяйку, видно, давно снесли на Северное.

И сидит в этой «В» буквенник. Старенький. Тусклый. Смотрит на меня из стекла двумя угольками и не просит ничего — отвыкли они просить, когда на них никто не смотрит годами.

Я уж было собрался закрыть тетрадь. Ну померло и померло, кому эта Вера сдалась, швейная машинка да манекен.

А потом глянул в цифры еще раз и увидел приписку Матвеича карандашом, мелко: *дочь. возвращается в октябре. адрес знает наизусть, а дома не найдет.*

Октябрь — это завтра, считай.

*

Чтобы зажечь «В», надо вложить свое. Я стоял в этом переулке минут десять. Или пять. Или пятнадцать — кто там считал. Соображал, что у меня есть своего такого, что можно отдать стеклянной букве.

Деньги нельзя. Время — тоже не монета. Матвеич на форзаце писал прямо: *платят буквой. своей.*

И до меня наконец дошло, с опозданием, как всегда у меня.

Глеб. Пять букв. Если я отдам одну — одну литеру из собственного имени, — люди станут меня чуть-чуть забывать. Путать, звать не так, терять в списках. Не насмерть. Так, помехой в эфире.

Я снял перчатку. Приложил ладонь к холодному стеклу, где мигала «В». И — не знаю, как объяснить — выговорил внутри себя свою «б». Отпустил. Будто выдохнул букву, которую всю жизнь держал зубами.

Что-то дернулось в груди, как рыба на крючке, и отпустило.

«В» налилась синим. Ровно, без дрожи. За ней, с голодухи подъев мое, проснулись «Е», «Р», «А». «АТЕЛЬЕ. ВЕРА» встало над переулком целиком, тихое и наглое, как сорок лет назад. Тополя порозовели в этом свете. На помойке кот поднял морду, посмотрел с одобрением и вернулся к своим делам.

*

Женщину я увидел на следующий вечер — специально пришел, не удержался.

Лет пятидесяти, с чемоданом на колесиках, которые скакали по ростовской брусчатке как бешеные. Шла по переулку, смотрела на номера домов, и на лице — то, что бывает у человека, который вот-вот решит, что ошибся адресом, что мать ему приснилась вместе со всей этой швейной машинкой.

И тут она подняла голову.

«АТЕЛЬЕ. ВЕРА». Синим по темному.

Она остановилась. Выпустила ручку чемодана. И заплакала — тихо, без спектакля, просто потекло по лицу, как у человека, которому вернули то, чего он уже стеснялся хотеть. Подошла к заколоченной двери, положила ладонь на фанеру, на выгоревший график, и постояла так. Долго. Я отвернулся — не мое это было смотреть.

*

Меня теперь иногда зовут Глеˍ. С запинкой. Диспетчер в наряде путает, в платежке приходит «Г.ле.», девушка в кофейне переспрашивает имя дважды. Мелочь. Помеха в эфире.

Зато в переулке за Газетным синим горит имя, которое кто-то наизусть знал, а дома найти не мог.

Тетрадка лежит у меня на тумбочке. Строчек в ней много, цифры напротив каждой ползут вниз, как показания неумолимого счетчика. Матвеич держал свет, пока хватало букв в собственном имени. Теперь моя смена.

Вы, кстати, присмотритесь как-нибудь ночью к старым вывескам. К тем, что горят над закрытыми дверями без всякой логики. Если у какой-то с конца гаснет буква — не проходите мимо слишком быстро. Просто посмотрите. Прочитайте про себя, целиком.

Им, честное слово, этого иногда хватает.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери