Кремовая роза для Веры
Артем проснулся не от будильника. От запаха.
Пахло клеенкой, хлоркой и чем-то еще — жженым сахаром, что ли. Он лежал на панцирной кровати, которая под ним пела на все голоса, и смотрел в потолок с трещиной в форме то ли Африки, то ли пуделя. Над головой висел абажур. Оранжевый, с бахромой, как борода у деда-мороза, которого забыли выключить после праздника.
У Артема отродясь не было абажура.
Он сел. Комната поехала, потом встала на место. Клеенчатый стол, на нем — граненый стакан в подстаканнике, кусок серого хлеба под марлей. За окном орал двор: детский визг, стук мяча, женский голос звал какого-то Вовку домой так, будто Вовка провинился еще до рождения. Из открытой форточки тянуло сиренью и бензином.
А главное — руки. Он поднес их к лицу и не узнал. Шире, грубее, с розовым ожогом поперек большого пальца. Руки человека, который всю жизнь что-то печет.
«Ну здравствуй», — сказал он рукам.
К полудню он более-менее собрал картину. По обрывкам, по бумажкам из ящика, по фотографии на комоде, где хмурый парень стоял в белом колпаке возле вывески «Кондитерский цех». Его теперь звали Анатолий. Толя. Двадцать восемь лет, кондитер третьего разряда, Калуга, лето семьдесят седьмого. Комнатенка в коммуналке на улице Ленина — три семьи, один туалет, вечная война за конфорку.
Артем — то есть тот, кто раньше был Артемом, — в своей прежней жизни держал маленькую кондитерскую на Патриарших. Макароны, которые не паста. Муссы, зеркальная глазурь, темперированный шоколад по градуснику. И вот теперь — коммуналка, примус и трещина-пудель на потолке.
Смешно. Он даже усмехнулся. А потом ему стало не смешно, потому что в дверь постучали.
— Толь, ты живой? — голос был девичий, сердитый и одновременно виноватый. — Тебя Семен Палыч с утра ищет. Говорит, если не придешь — премии лишит и еще что похуже.
Он открыл. В коридоре стояла девушка в ситцевом платье в мелкий горошек, с косой через плечо и родинкой над губой. В руках она держала бидон — синий, эмалированный, с отбитым краем. От нее пахло земляничным мылом.
В груди у Толи что-то дернулось, как поплавок, когда клюет. Значит, тело помнит ее. А может, и не только тело.
— Вера, — сказал он наугад. И, кажется, попал.
— Ну хоть имя мое не забыл, — фыркнула она. — А то ходишь третий день сам не свой. Голову напекло? Идем, провожу, все равно мне на рынок.
Цех оказался длинным, жарким, гулким. Три печи, бак с повидлом, вечная мучная пыль в косом луче света из окна под потолком. Семен Палыч, заведующий, был похож на бочку, которую обидели. Он отчитал Толю за прогул минуты три. Или пять. Кто там считал.
— К субботе, — сказал он под конец, ткнув пальцем в потолок, будто там сидело начальство, — к субботе смотр. Из области комиссия. От нашего цеха — торт. Показательный. У Клавдии из второго — «Сказка». У тебя — что?
Толя молчал. Толя не знал, что у него.
— Вот и я думаю — что, — вздохнул завцех и ушел, шаркая, обиженный на весь кондитерский мир.
Артем внутри Толи медленно оглядел цех. Мука высшего сорта — есть. Масло сливочное — есть, желтое, как одуванчик, настоящее, не то что нынешние спреды. Сгущенка. Яйца из деревни, с оранжевыми желтками. Какао «Золотой якорь». И — он не поверил — целый мешок сахарной пудры.
Руки уже знали, что делать. Не его руки — Толины. Но голова была его.
Он вспомнил торт, который делал на Патриарших три года подряд. «Медовик» с прослойкой из заварного крема и печеных яблок, с боками, обсыпанными крошкой, и — фишка — тонкими лепестками из масляного крема, свернутыми в розу. Ту самую розу, которую в его времени крутили из кондитерского мешка с насадкой «лепесток», а тут насадок таких, поди, и в глаза не видели.
— А сделаю руками, — сказал он вслух.
Вера, оказывается, все еще стояла в дверях.
— Чего сделаешь?
— Розу. Хочешь посмотреть?
Она прищурилась. В ее взгляде было ровно то недоверие, с каким смотрят на человека, который обещал починить кран и утопил кухню.
— Ну, покажи.
Два дня он готовился тайком, по вечерам, когда цех пустел. Взбивал масло с вареной сгущенкой до того состояния, когда оно держит форму и не плывет. Выучил заново эти чужие пальцы: как держать нож, под каким углом снимать лепесток, где надавить, где отпустить. Первая роза вышла кривая, как после трех стаканов. Вторая — уже ничего. К пятой он поймал ритм, и на бумаге для выпечки расцвел целый куст — белые, чуть желтоватые, с загнутыми краями, живые почти до неприличия.
Вера приходила смотреть. Приносила бидон с квасом — три копейки стакан на углу, а она целый бидон таскала, добрая душа. Садилась на табурет, поджав ноги, и следила, как из бесформенного комка масла рождается цветок.
— Тебя будто подменили, — сказала она однажды тихо. — Раньше ты про футбол да про мотоцикл, который все копишь. А теперь вон — розы.
— Может, и подменили, — ответил он. Чистая правда, между прочим.
Она засмеялась. Смех был хороший, с горчинкой, как тот квас.
В субботу в цехе пахло, как в раю, если рай — это кондитерский цех. Клавдия из второго выставила «Сказку»: пышную, бело-розовую, с грибочками из безе и надписью кремом. Красиво. По-советски щедро, с запасом, чтоб наверняка.
А Толя — Артем — вынес свой медовик.
Он был не такой пышный. Приземистый, коричнево-золотой, с боками в медовой крошке. Но сверху, в центре, из кремовых лепестков распускалась роза. Одна. Не десять грибочков, не надпись — одна роза, но такая, что комиссия замолчала.
Женщина из области, строгая, в очках на цепочке, наклонилась над тортом близко-близко. Долго смотрела. Потом сняла очки.
— Это как же? — сказала она. — Это ж не выдавлено. Это ж каждый лепесток отдельно. Руками.
— Руками, — подтвердил он.
— Где научился?
Он чуть не ляпнул — «на Патриарших». Прикусил язык.
— Сам додумался. Ночами сидел.
В цехе стояла тишина. Гулкая, мучная, с жужжанием одинокой мухи под потолком. Клавдия смотрела на свою «Сказку» и, кажется, впервые видела в ней грибочки из безе, а не шедевр. Семен Палыч из бочки обиженной вдруг превратился в бочку гордую и выпрямился на полголовы.
Первое место дали медовику.
Потом был чай прямо в цехе, из общего чайника с обколотым носиком, и торт резали на всех, и женщина из области взяла себе кусок с розой, завернула в салфетку и спрятала в сумочку — «внучке покажу». И Вера сидела рядом, близко, плечом к плечу, и молчала так, как молчат, когда все уже сказано без слов.
— Толь, — шепнула она, когда народ разошелся. — А научишь меня розу?
— Научу. Хоть завтра.
— А послезавтра?
— И послезавтра.
Вечером он шел домой один. Двор гудел: где-то на скамейке хрипел патефон, кто-то пел под гитару про то, что «на тебе сошелся клином белый свет», пацаны гоняли последний мяч в сумерках, пахло жареной картошкой из всех окон разом.
Артем остановился посреди двора и запрокинул голову.
В его времени была кондитерская на Патриарших, зеркальные муссы, отзывы на пять звезд, аренда, которую он выплачивал с болью в затылке. Была ипотека. Был телефон, который звонил даже во сне. Все это где-то там, за трещиной-пуделем на потолке.
А здесь — масло, как одуванчик. Девушка с бидоном кваса. Роза, которую никто до него тут не крутил, и глаза комиссии, и Верино плечо.
«А хочу ли я обратно?» — подумал он.
И, знаете, впервые за три дня не нашел ответа. Не потому что забыл. А потому что не хотелось искать.
Во дворе кто-то крикнул: «Толя, чай будешь?» — и он пошел на голос, а под ногами скрипел теплый калужский асфальт, и пахло — ей-богу — свежим хлебом из подвальной пекарни, которая, оказывается, работала всю ночь.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.