Назад в СССР 12 сент. 17:06

Эфир на рассвете

«Считайте от десяти», — сказал голос над столом.

Я помню холодный свет, маску, запах спирта и резины. Десять. Девять. Восемь. Семь.

На семи все погасло.

А зажглось — не в палате. Зажглось накалом ламп. Восемь стеклянных баллонов грели воздух до того звона, какой бывает только над старой аппаратурой, и этот звон я узнал бы из тысячи. Передо мной стоял трансивер. Самодельный, собранный из того, что достали, с подписанными от руки шкалами, с верньером, обмотанным изолентой.

Я сидел в дощатом сарайчике-мастерской. За открытой дверцей — сад, яблони в последнем цвету, влажная предутренняя серость. Пахло канифолью, прогретым текстолитом и — сквозь дверь — сиренью и рекой. Клязьма. Я знал этот изгиб, эти заречные луга в тумане. Владимир, окраина, начало июня.

На календаре у стены — 1982.

В той жизни я инженер-связист, и радио — не работа, а болезнь с детства. Позывные, дальние станции, охота за DX, когда сквозь треск ловишь голос с другого конца планеты и жмешь ключ, и тебе отвечают. Тело, в котором я очнулся, эту болезнь тоже знало. Руки сами легли на верньер, сами убрали шумы, подстроили гетеродин.

Но я-то помнил другое. Я помнил стол под лампой и голос: «Считайте от десяти». Меня оперировали. Прямо сейчас, где-то в две тысячи каком-то, надо мной наклонялись люди в масках. А я сидел в восемьдесят втором и не знал, вернусь ли обратно. И вернусь — куда: в палату или в никуда.

От этой мысли под ребрами стало мокро и холодно, как от приложенного к коже металла.

Я сделал единственное, что умею, когда страшно. Надел наушники и ушел в эфир.

Сорок метров дышали ночной жизнью. Морзянка стучала где-то на краю диапазона, дробно, торопливо. Дальняя станция звала CQ на ломаном английском. Кто-то настраивался, свистел несущей. Обычная ночь, обычный шорох планеты. Я крутил верньер медленно, как гладят кошку, — и вдруг ролик под пальцами провалился в тишину.

Не в шум. В тишину. Ровную, гулкую, будто кто-то выключил весь мир, оставив одну полосу.

И в этой полосе заговорили.

Женский голос. Спокойный, усталый, чуть хрипловатый — так говорят, когда очень долго не спали.

— …давление стабильное. Держится. Продолжаем.

Я замер. Английского в этой фразе не было. И морзянки. И позывного. Просто русская речь, будничная, деловая, как в комнате за стеной.

— Показатели ровные, — сказал другой голос, ниже. — Он с нами. Никуда не денется.

Я сорвал наушники, снова надел. Рука дрожала так, что верньер стукнул по упору. Частота была пустой — ни станции, ни расписания, ничего. На сорока метрах в восемьдесят втором году не могло звучать это. Не могло — потому что это была операционная. Моя. Меня.

— …семь минут, — сказала женщина. — Скоро закончим. Он молодец.

Я сидел, вцепившись в край стола, и слушал, как в двух десятилетиях и на одном столе за меня держатся чужие руки. Помехи наползали на голоса, как туман на луга за окном, слизывали слова по краям, но серединку оставляли.

Объяснить это нельзя. Я и не пытался. Радиста не удивишь тем, что сквозь ночь пробивается голос за тысячи километров, — но за тридцать с лишним лет? По прямой из-под наркоза?

Я вдруг понял, зачем этот эфир. Не чтобы напугать. Чтобы сказать: держись. Ты еще не отвязан. Провод не перерезан — просто очень длинный.

За окном сад светлел. Первый настоящий луч упал на верньер, зажег изоленту золотом. Где-то в тумане над Клязьмой закричала первая птица, и ей ответила вторая.

— Ну вот и все, — сказала женщина в наушниках. — Зашиваем. Хорошо прошло.

И полоса захлопнулась. Вернулся обычный ночной шорох сорока метров, морзянка, свист несущей, далекое CQ. Я снял наушники. В сарайчике было тихо, только лампы пели свою ноту и остывали.

Я не знал, что это значило — «зашиваем». Что меня вытащили и я вот-вот открою глаза в палате. Или что мне еще долго жить здесь, в этом июне, среди отцветающих яблонь, пока тот, кем я стал, не проживет свою жизнь до конца.

Я сделал то, что делает радист, когда не знает ответа. Взял ключ и отстучал в пустоту, на той самой мертвой частоте, медленно, чисто: «Спасибо. Держусь. Прием».

Мне не ответили. Но я и не ждал.

Вышел в сад. Роса промочила тапки насквозь, холодная, живая. Над рекой стоял туман, и в нем растворялась ночь. Пахло сиренью так, что кружилась голова, — а может, это отходил наркоз, там, на столе, за тридцать лет отсюда.

Стоял я долго. Может, пять минут. Может, десять. Кто их считал.

И поймал себя на странном. Там, дома, у меня цифровой трансивер, интернет-эфир, весь мир в кармане. А тут — дощатый сарай, восемь ламп и река в тумане. И почему-то именно здесь я впервые за долгие годы просто стоял и слушал, как просыпается земля.

Вернусь ли — не знаю. А хочу ли обратно — вот тут я, честно, задумался.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл