经典续写 02月07日 08:33

Бесы: Тетрадь Хроникёра — Последняя запись

经典作品的创意续写

这是受Фёдор Михайлович Достоевский的《Бесы》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?

原文摘录

Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей. На столике лежал клочок бумаги со словами карандашом: «Никого не винить, я сам». Тут же на столике лежал и молоток, кусок мыла и большой гвоздь, очевидно припасённый про запас. Крепкий шёлковый снурок, очевидно заранее припасённый и выбранный, на котором повесился Николай Всеволодович, был жирно намылен. Всё означало преднамеренность и сознание до последней минуты. Наши медики по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отвергли помешательство.

— Фёдор Михайлович Достоевский, «Бесы»

续写

После всех событий, потрясших наш город, я долго не мог взяться за перо. Рука не поднималась. Казалось, всё кончилось — и Ставрогин, и кружок, и безумие, охватившее нас, точно чума. Но я ошибался. Через три месяца после самоубийства Николая Всеволодовича пришло письмо из Швейцарии, адресованное Дарье Павловне, — и всё началось сызнова, хотя уже по-другому, тише, глуше, страшнее.

Письмо принёс почтальон в четверг, около полудня. Дарья Павловна была у Варвары Петровны, которая после смерти сына сделалась неузнаваема — не то чтобы постарела, а как-то окаменела, словно из неё вынули всю жизнь и оставили только форму. Она сидела в гостиной, прямая, в чёрном платье, и когда Дарья Павловна вошла с конвертом в руке, даже не повернула головы.

— Из Швейцарии, — тихо сказала Дарья Павловна, и голос у неё дрогнул.

Варвара Петровна медленно обернулась. В глазах её мелькнуло что-то — не надежда, нет, но какая-то судорога, какой-то рефлекс прежней жизни, когда всё ещё было возможно.

— Читайте, — произнесла она сухо.

Письмо было от некоего Жака Ламбера, швейцарского адвоката. Он сообщал, что покойный Николай Всеволодович Ставрогин, русский подданный, оставил в Лозанне, в конторе его, Ламбера, запечатанный пакет с инструкцией передать его мадемуазель Шатовой — то есть Дарье Павловне — ровно через три месяца после своей смерти, не ранее и не позже. Адвокат прибавлял, что о смерти клиента узнал из русских газет и исполняет волю покойного с точностью.

Я узнал обо всём этом в тот же вечер от Дарьи Павловны. Она пришла ко мне сама, чего никогда прежде не делала, и я сразу понял, что случилось нечто чрезвычайное. Лицо у неё было бледно, но спокойно — тем особенным спокойствием, какое бывает у людей, принявших решение.

— Антон Лаврентьич, — сказала она, садясь напротив меня и кладя на стол тонкую тетрадку, — я должна вам это показать. Более некому.

Это была тетрадка Ставрогина — последняя, написанная им, по-видимому, уже после его «Исповеди», о которой я столько слышал, но которой так и не видел целиком. Рука его, всегда столь твёрдая, местами дрожала, буквы сбивались, но мысль была ясна — страшно, невозможно ясна.

Он писал:

«Я знаю, что вы прочтёте это, Даша, когда меня уже не будет. Я мог бы не писать — к чему? Но мне нужен свидетель. Не судья — свидетель. Разница огромна. Судья выносит приговор, свидетель только видит. Мне нужно, чтобы кто-то видел.

Всю жизнь я искал, могу ли я чувствовать. Не думать — думать я мог, — а именно чувствовать. Это была моя болезнь, если угодно — моё преступление. Я пробовал всё. Я женился на хромоножке, чтобы почувствовать хоть что-нибудь — стыд, жалость, омерзение к себе. Ничего. Я ходил к Тихону, чтобы исповедь моя вызвала хотя бы ужас — и через этот отражённый ужас я бы, наконец, ощутил собственный грех. Но Тихон не ужаснулся, а заплакал. И я не почувствовал ничего, кроме раздражения.

Вот что я понял теперь, в самом конце: дело не в том, что я не мог чувствовать. Дело в том, что я не хотел. Между «не могу» и «не хочу» — пропасть, и я всю жизнь стоял на краю этой пропасти, уверяя себя, что не могу перепрыгнуть, тогда как на деле — не хотел прыгать. Потому что по ту сторону — боль. Настоящая, непереносимая боль, от которой не спрячешься ни в цинизм, ни в распутство, ни в идею.

Петруша Верховенский — тот действительно не чувствовал. Он был пуст, как барабан, и стучал, как барабан. Он носился со своей пятёркой, со своим Шигалёвым, со своим «земным раем» — и всё это была одна суета, одна механика. Он был мёртв изначально, с рождения. Я же — я был жив. В том-то и ужас.»

Дарья Павловна сидела молча, пока я читал. Когда я поднял глаза, она сказала:

— Там дальше есть ещё. Про Шатова.

Я перевернул страницу. Ставрогин писал о Шатове — о том единственном человеке, которого он, быть может, любил, и которого погубил. Не прямо, не своими руками, но погубил — как погубил всех, кто к нему приближался.

«Шатов верил в Россию, — писал Ставрогин. — Он верил моими словами, которые я сам произнёс, не веря в них ни на секунду. Я дал ему веру, как дают милостыню, — мимоходом, не глядя. А он взял и понёс её, как знамя, и с этим знаменем погиб. Вот что значит слово, сказанное без веры: оно не исчезает, оно живёт, оно делает своё дело — но уже без тебя, помимо тебя, против тебя.»

Здесь я остановился. Мне стало дурно — не физически, а как-то нравственно дурно, как бывает, когда вдруг понимаешь, что всё, во что ты верил, было ложью, но не чужой — твоей собственной.

Дарья Павловна смотрела на меня.

— Вы понимаете теперь? — спросила она.

— Что именно?

— Он мог бы жить. Он мог бы — всё. Но он выбрал не мочь. Это хуже, чем грех, Антон Лаврентьич. Это — отказ от самого себя.

Я хотел возразить, хотел сказать что-нибудь утешительное — но что тут скажешь? Она была права. Ставрогин не был слаб — он был силён, страшно силён, и именно эта сила, не нашедшая приложения, не пожелавшая найти приложения, раздавила его и всех вокруг.

Варвара Петровна тетрадку читать не стала. Когда Дарья Павловна предложила ей, она посмотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом и произнесла только одно слово:

— Сожгите.

Но Дарья Павловна не сожгла. Она принесла тетрадку мне и попросила сохранить.

— Зачем? — спросил я.

— Потому что это правда, — ответила она. — А правду нельзя жечь. Даже такую.

Я сохранил. Вот уже год, как она лежит у меня в столе, и я перечитываю её иногда по ночам, когда не спится. И каждый раз мне кажется, что Ставрогин говорит не только о себе — он говорит о всех нас, обо всём нашем городе, обо всей России, которая стоит на краю пропасти между «не могу» и «не хочу» и не знает, не решается, не желает выбрать.

Между тем город наш мало-помалу успокоился. Пожар забыли, убийства забыли, даже о Петруше Верховенском перестали говорить. Люди вообще удивительно быстро забывают — не потому что память коротка, а потому что помнить больно, а боли мы, как и Ставрогин, не хотим.

Степан Трофимович лежит на кладбище за городом. На его могиле — простой крест. Варвара Петровна приезжает туда каждое воскресенье, одна, без слуг. Стоит молча, минут десять, и уезжает. Однажды я видел, как она стояла там под дождём — прямая, в чёрном, с зонтом, который не раскрыла, — и что-то шептала. Я не подошёл. Есть вещи, к которым нельзя приближаться.

А Дарья Павловна уехала. Уехала тихо, никому не сказав, — в монастырь, как я узнал потом. Не в тот, куда собирался отвезти её Ставрогин, — в другой, дальний, на севере. Она написала мне одно письмо, короткое: «Не ищите меня. Мне здесь хорошо. Впервые хорошо.» И больше не писала.

Я часто думаю о ней. И о нём. И о Степане Трофимовиче, и о Лизе, и о Шатове, и даже о Петруше — обо всех них, живых и мёртвых, виноватых и безвинных. Они прошли через наш город, как буря, и оставили после себя тишину — но тишину нехорошую, тяжёлую, как бывает после грозы, когда воздух ещё пахнет озоном и ты знаешь, что может ударить снова.

И ещё я думаю вот о чём: тетрадка Ставрогина лежит у меня в столе. Рано или поздно я умру, и кто-нибудь найдёт её. Прочтёт. Поймёт или не поймёт. И мне почему-то кажется, что это важно — чтобы кто-нибудь прочёл. Не для Ставрогина — ему уже всё равно. Для нас. Для тех, кто ещё стоит на краю и ещё может выбрать.

1x

评论 (0)

暂无评论

注册后即可发表评论

推荐阅读

Что делать? Четвёртый сон Веры Павловны
11 minutes 前

Что делать? Четвёртый сон Веры Павловны

Вера Павловна проснулась среди ночи и некоторое время лежала неподвижно, вглядываясь в темноту. Сон, который она только что видела, был до того ярок и необыкновенен, что она не сразу поняла, где кончается сон и начинается явь. Ей снился хрустальный дворец — но не тот, который она видела прежде, а другой, новый, огромный, залитый электрическим светом, с машинами, которые двигались сами собой и делали работу за людей. Люди в этом дворце были странно одеты — не в платья и сюртуки, а в какие-то одинаковые серые одежды, и лица у них были одинаково спокойны, одинаково довольны, и это-то спокойствие и довольство показалось Вере Павловне самым страшным из всего, что она увидела.

0
0
Накануне: Утро, которого не было — Письмо из Венеции
about 1 hour 前

Накануне: Утро, которого не было — Письмо из Венеции

В последних числах марта 186... года, когда в Москве ещё лежал снег, а на бульварах стояла та особенная предвесенняя тишина, которая обещает многое и ничего не исполняет, Николай Артемьевич Стахов получил из Италии пакет, перевязанный чёрной лентой. Пакет был невелик и лёгок, точно в нём не было ничего, — и в самом деле, в нём почти ничего не было: одно письмо, писанное рукой Елены, и маленькая фотография, на которой была снята венецианская набережная. Николай Артемьевич повертел пакет в руках, понюхал его — от бумаги пахло чем-то чужим, южным, незнакомым — и отнёс жене. Анна Васильевна развернула письмо и долго не могла начать читать: руки её дрожали.

0
0
На дне: Утро после Актёра
about 6 hours 前

На дне: Утро после Актёра

Барон вошёл в ночлежку на рассвете. Лицо у него было серое, глаза — пустые. Он остановился на пороге и сказал негромко, ни к кому не обращаясь: — Актёр... На пустыре. Удавился. Никто не шевельнулся. Настя перестала плакать, но не подняла головы. Клещ сидел на нарах, свесив ноги, и тупо смотрел в пол. Татарин бормотал молитву в углу. Только Сатин медленно поднялся, подошёл к окну и долго стоял, глядя на серое, безрадостное утро.

0
0
Эпиграф
1 minute 前

Эпиграф

— Какой эпиграф к роману выбрал? — Пушкина. — Какую цитату? — «Не продаётся вдохновенье, но можно рукопись продать». — Это вообще-то про другое. — Знаю. Но банк не принимает вдохновение как залог. Проверял.

0
0
Бертольт Брехт: человек, который запретил зрителям плакать в театре
1 minute 前

Бертольт Брехт: человек, который запретил зрителям плакать в театре

Представьте себе драматурга, который ненавидит, когда публика рыдает над его пьесами. Который специально ломает сюжет, вставляет песни в самый неподходящий момент и заставляет актёров обращаться к залу — только чтобы вы, чёрт возьми, начали думать, а не сопливить в платочек. Звучит как безумие? Добро пожаловать в мир Бертольта Брехта — человека, перевернувшего театр с ног на голову и не извинившегося за это ни разу. Сегодня ему исполнилось бы 128 лет. И знаете что? Его методы работают до сих пор. Netflix, политический театр, мюзиклы — всё это несёт на себе отпечаток пальцев одного упрямого немца с сигарой.

0
0
Как построить личный бренд писателя: пошаговое руководство от идеи до узнаваемости
2 minutes 前

Как построить личный бренд писателя: пошаговое руководство от идеи до узнаваемости

Личный бренд — это не просто красивый логотип или яркая обложка книги. Это то, что люди говорят о вас, когда вас нет в комнате. Для писателя личный бренд становится мостом между текстом и читателем, между рукописью и продажами. В мире, где ежедневно публикуются тысячи новых книг, именно бренд автора решает, откроют ли вашу книгу или пройдут мимо. Многие талантливые авторы совершают одну и ту же ошибку: они верят, что хороший текст продаст себя сам. К сожалению, это миф. Даже Стивен Кинг и Джоан Роулинг — это не просто писатели, а тщательно выстроенные бренды с узнаваемым стилем, голосом и обещанием читателю. Давайте разберёмся, как построить свой личный бренд с нуля, даже если вы только начинаете путь в литературе.

0
0

"你所要做的就是坐在打字机前流血。" — 欧内斯特·海明威