Побег не по уставу

Что Верба ни посадит — росло не туда.

Все адептки Теплого Двора гнали рассаду вверх. Так положено: к стеклу, к свету, к теплу. Стебель тянется к солнцу — это первое, что говорят в оранжерейной коллегии, еще до имен магистров.

У Вербы стебли клонились вбок. Вниз. К земле.

Посадит горошину — росток выгибается дугой и лезет обратно в грунт, будто передумал рождаться. Посадит вьюнок — плети стелются по полу, ощупывают доски, ищут щели. Ищут, ищут. Что — они не говорили. А она не спрашивала: боялась ответа.

— Порча, — сказала магистр выгонки Богдана, разглядывая горшок, где фасоль опять уползла корнями наружу. — Не злая, но упрямая. Ты, адептка, растишь не вверх, а вглубь. А зачет у нас — про вверх.

Теплый Двор лежал в туманной долине, укрытый от ветров тремя лесистыми горбами. Сверху — стеклянные купола, запотевшие изнутри так, что казались молочными. Внутри — тепло, влажно, пахло прелой землей, цитрусом и мокрым камнем. По ярусам грядок ползли шланги, капало с потолка, гудели печи-калориферы в подполе. Хорошее место. Сонное, зеленое, живое.

Кроме одного купола.

Стылый купол стоял на дальнем краю, за живой изгородью из терна, и был заперт сорок лет. Стекла там помутнели дочерна. Внутри — говорили — не растет ничего: земля мертвая, воздух стоячий, и даже сорняк туда не сунется. Мертвая оранжерея. Ее не чинили, не отпирали; проще было забыть.

Верба про нее забыть не могла. Ее вьюнки — те самые, что вечно ползли не туда, — все как один тянулись именно в ту сторону. К терну. К мертвому стеклу.

— Опять твои поползли к покойницкой, — Голуба брезгливо поддела носком сапога плеть, свесившуюся с Вербиной грядки. Голуба была из южных садовников, ее розы цвели по щелчку, ровными рядами, как солдаты. — Убери. От твоих сорняков у нормальной рассады аппетит пропадает.

— Растения не едят аппетитом.

— А твои вообще не пойми что делают. — Голуба фыркнула и ушла к своим розам, идеальным до зевоты.

Ряска, подруга, дождалась, пока та скроется, и присела рядом на корточки.

— Слушай, Верб. — Она понизила голос. — Я тут в книге старой копалась. Сорок лет назад тут был потоп. Река поднялась, залило подпол, а под Стылым куполом... там что-то было. Источник какой-то. Сердце-родник, теплая вода, которая все грядки поила. Его после потопа закупорили — от греха. И купол умер. С тех пор Двор греется печами. Дровами. Дорого.

— И родник до сих пор там?

— Закупоренный. — Ряска пожала плечами. — Кто ж полезет. Примета: тронешь Стылый купол — сам застынешь.

Верба посмотрела на свои вьюнки. Те тянулись к терну — тихо, упрямо, всей своей зеленой волей.

Корни знают дорогу, подумала она. Может, они не порченые. Может, они просто чуют то, что под землей.

Зачет был на рассвете.

Каждая адептка получала по луковице чудо-цвета — «выгнать» ее к полудню, чтоб распустилась перед магистрами. Голуба свою уже почти выгнала — бутон набух, зазеленел. Ряска старалась, шептала, грела ладонями.

Верба поставила горшок, села рядом. И поняла: вверх она не выгонит. Никогда. Ее дар — вниз.

Тогда она сделала то, за что точно светила отработка. Она не стала тянуть луковицу к свету. Она положила ладони на землю и... отпустила. Пусти корни куда хотят. Ищите.

Корни рванули вглубь.

И не только у нее. Будто по цепочке — у всех. Плети со всех грядок, все Вербины вьюнки, что она рассадила по коллегии за год, вдруг ожили разом и поползли. Ковром. Волной. Через дорожки, через пороги — прямо к терновой изгороди у Стылого купола.

— Что творится?! — Богдана вскочила.

Зелень оплела терн, раздвинула его, как занавес, и вцепилась в замшелую дверь мертвой оранжереи. Дерево хрустнуло. Дверь подалась.

— Адептка Верба! — рявкнула Богдана. — Стоять!

Верба уже не слышала. Она шла за своими корнями, в темный купол, где сорок лет ничего не дышало, — а корни вели ее вниз, к растрескавшемуся полу, к каменной крышке, вмазанной в землю. Под крышкой что-то тепло гудело. Что-то живое.

— Помоги, — выдохнула она, не оборачиваясь. Знала, что кто-то стоит за спиной.

Это был Радим. Тихий садовник со старшего яруса, тот, что вечно возился с безнадежной рассадой и разговаривал с ней, как с людьми. Он и не думал звать магистров. Он опустился рядом и взялся за край крышки.

— Ты знал, — сказала Верба.

— Догадывался. — Он налег плечом. — Мои чахлики тоже всегда сюда тянулись. Только у меня не хватало... — крышка сдвинулась, — духу пойти за ними.

Из-под камня пахнуло теплом. Влажным, живым, зеленым. Родник вздохнул — сорок лет сдерживаемый — и по трещинам пола, по корням, по Вербиным вьюнкам побежала теплая вода. Мертвая земля потемнела. И — на глазах, тихо, недоверчиво — из нее полез первый росток.

Вверх.

К свету.

Богдана застыла в дверях. Долго молчала. Потом сказала — уже без грозы в голосе:

— Сорок лет мы грели Двор дровами, потому что никто не умел найти это сердце под землей. — Она посмотрела на Вербу так, будто увидела впервые. — Зачет сдан, адептка. И не про выгонку. Про то, чему у нас никто не учит.

Вечером Стылый купол уже не был стылым. По стеклу поползла испарина, потянуло цитрусом, ожили печи-калориферы — не от дров, от родника. Верба сидела на пороге, и Радим протянул ей луковицу — ту самую, зачетную.

— Держи. Она у тебя все-таки распустилась. Только... — он усмехнулся, — корнями вверх.

Верба засмеялась. А потом посмотрела на воду, что все текла и текла из-под камня, и подумала: если родник поили сорок лет назад, а потом закупорили — значит, боялись. Не потопа. Чего-то, что поднималось вместе с водой.

Корни знали дорогу вниз.

Оставалось узнать — что там, еще глубже.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй