Classic Continuation Feb 7, 11:27 PM

Обрыв: Возвращение Райского — Глава, которую задумал, но не написал Гончаров

Creative continuation of a classic

This is an artistic fantasy inspired by «Обрыв» by Иван Александрович Гончаров. How might the story have continued if the author had decided to extend it?

Original excerpt

Он оглянулся на дом бабушки, на сад, на обрыв, на вид Волги — и торопливо побежал по тропинке вниз и у решётки сада остановился, взглянул ещё раз вверх и затем почти бегом бросился к городской пристани. «Прощай, старый дом, прощай, бабушка! прощай, Вера, Марфинька, прощай, Малиновка!» — шептал он, оглядываясь. И скоро берега Волги скрылись из виду, и он предался привычной скуке путешествия.

— Иван Александрович Гончаров, «Обрыв»

Continuation

Прошло два года с тех пор, как Борис Павлович Райский покинул Малиновку. Он жил в Италии, в Риме, на Via del Corso, снимая верхний этаж старого палаццо с видом на купола и черепичные крыши. Мольберт стоял у окна, холст был натянут, краски разложены — но кисть не двигалась. Каждое утро он садился перед белым полотном и чувствовал, как замысел, ещё вчера казавшийся таким ясным, расплывается, точно отражение в потревоженной воде.

Он писал бабушке длинные письма, полные восторгов итальянской природой, архитектурой, светом — и ни слова о том, что мучило его по-настоящему. О Вере он не спрашивал. Имя это было запечатано где-то глубоко, как книга, которую поставили корешком к стене.

Однако Татьяна Марковна, словно угадывая это молчание, сама писала ему о Вере — коротко, спокойно, без подробностей. «Вера здорова. Много читает. Ходит к обрыву». Последние три слова Райский перечитывал по нескольку раз, и каждый раз в них открывался новый смысл — или не открывался никакого, что было ещё мучительнее.

В один из октябрьских вечеров, когда римское небо было того особенного лилового цвета, который бывает только в Риме и только в октябре, Райский сидел в траттории близ Пьяцца Навона. Напротив него сидел Козлов — тот самый Леонтий Козлов, учитель из Малиновки, который оказался в Италии по какому-то невероятному стечению обстоятельств, связанному с получением небольшого наследства от забытой тётки.

— Борис Павлович, — говорил Козлов, близоруко щурясь на бутылку кьянти, — я вам должен сказать одну вещь. Я долго думал, говорить или нет, и решил, что надо сказать.

Райский насторожился. Он знал эту манеру Козлова — длинные предисловия к коротким известиям.

— Говори, Леонтий, не томи.

— Марк Волохов в Петербурге, — сказал Козлов и замолчал, как будто этим было всё сказано.

Райский поставил бокал на стол. Рука не дрогнула — он с удивлением отметил это про себя. Два года назад одно это имя вызвало бы в нём бурю, целую симфонию чувств — негодования, ревности, презрения, и ещё чего-то, чего он никогда не мог точно определить и что было, быть может, сродни зависти к человеку, способному действовать, не оглядываясь на последствия.

— В Петербурге, — повторил он спокойно. — Ну и что же?

— Он женился, — сказал Козлов.

— Женился! — Райский засмеялся, и смех вышел искренний. — Марк Волохов — женился! На ком же?

— На купеческой дочери. Девица с капиталом. Говорят, он теперь издаёт журнал — что-то прогрессивное, с направлением. Квартира на Литейном, прислуга, обеды по четвергам.

Райский откинулся на стуле и долго смотрел на тёмное небо над площадью. Фонтан Бернини шумел в темноте, как шумит Волга у обрыва, — нет, не так: Волга шумит иначе, глуше, серьёзнее. Он поймал себя на этом сравнении и поморщился.

— Ты знаешь, Леонтий, — сказал он задумчиво, — я ведь хотел написать роман. Помнишь? Я хотел написать всё: и бабушку, и Веру, и обрыв, и Волохова, и тебя, и Марфиньку. Всех. Я думал, что если я напишу, то пойму. А если пойму, то освобожусь.

— И что же? — спросил Козлов.

— Я не написал ни строчки. Вместо этого я стоял перед холстом и пытался рисовать. Потом бросил рисовать и хотел сочинять музыку. Потом бросил музыку и хотел лепить. Я всё бросаю, Леонтий. Я — человек, который вечно бросает.

Козлов снял очки и стал протирать их салфеткой — жест, который Райский помнил ещё по Малиновке и который всегда означал, что Козлов собирается сказать что-то важное, или, по крайней мере, что-то, что сам он считает важным.

— Борис Павлович, — сказал он тихо, — вы не бросаете. Вы ищете. Это разные вещи.

— Разные? Нет, Леонтий, это одно и то же, только по-разному названное. Человек, который вечно ищет, — это тот, кто ничего не нашёл. А человек, который ничего не нашёл к сорока годам…

Он не договорил. Из переулка вышла женщина в тёмном платье, с кружевной шалью на плечах, и прошла мимо их столика. Райский проводил её взглядом — не потому, что она была красива (она была красива), а потому, что походка её напомнила ему что-то, чего он не мог вспомнить, и от этого невспоминания стало тоскливо.

— Я завтра еду в Россию, — сказал он вдруг.

Козлов поднял брови.

— Завтра? Почему завтра?

Райский и сам не знал почему. Решение пришло мгновенно, как все его решения, — вспыхнуло, точно спичка, и осветило всё вокруг на одну секунду. Он знал, что через неделю этот огонь может погаснуть, что он может передумать, отложить, забыть, увлечься чем-нибудь другим — мраморами Ватикана, закатами над Тибром, случайным знакомством. Но сейчас, в эту минуту, он знал с абсолютной ясностью: надо ехать.

— Потому что бабушке семьдесят четыре года, — сказал он, и это было правдой, хотя и не всей правдой.

***

Он приехал в Малиновку в начале ноября, когда деревья уже стояли голые, а Волга была серая и неприветливая, как лицо человека, который давно ждал и устал ждать.

Бабушка встретила его на крыльце. Она постарела — но не так, как стареют обыкновенные старухи: не согнулась, не сморщилась, а как будто стала прозрачнее, легче, словно время не прибавляло ей тяжести, а убавляло. Глаза были те же — ясные, строгие, всё видящие.

— Борюшка, — сказала она и положила ему руки на плечи. — Худой какой. Итальянцы тебя не кормили?

Он обнял её и почувствовал, как что-то внутри, что он два года держал запертым, вдруг отпустило, распахнулось — и стало больно, и стало хорошо, одновременно, как бывает, когда возвращаешься.

Марфинька выбежала следом, розовая, круглая, счастливая — она ждала второго ребёнка, и Викентьев, её муж, стоял за ней, добродушно улыбаясь, и тряс Райскому руку обеими руками, как будто качал насос.

— А Вера? — спросил Райский.

Он спросил это легко, между прочим, вместе с другими вопросами — «а дом?», «а сад?», «а Савелий?» — но бабушка посмотрела на него тем взглядом, от которого ничего нельзя было спрятать.

— Вера в городе, — сказала Татьяна Марковна. — Она учит детей при приходской школе. Живёт одна.

— Одна, — повторил Райский.

— Одна, — подтвердила бабушка и больше ничего не прибавила.

Он пошёл к обрыву на следующий день. Тропинка заросла — видно, ходили по ней редко. Внизу Волга несла свои холодные осенние воды, и на том берегу стоял туман, и ничего нельзя было разглядеть, кроме тумана. Райский стоял на краю и думал о том, что это место, этот обрыв, был центром всего — всей драмы, всей жизни, всей боли, которую он когда-либо испытывал. Здесь Вера встречалась с Волоховым, здесь разбилось что-то, что невозможно было склеить, — и здесь же, как ему теперь казалось, началось его собственное медленное падение, не в обрыв, а в пустоту, в бездействие, в ту вечную незаконченность, которая была его проклятием.

Он вернулся в дом молча. Бабушка сидела в гостиной с вязанием. Она не подняла головы, когда он вошёл, — но он знал, что она всё видит, даже не глядя.

— Бабушка, — сказал он, садясь напротив неё, — я хочу остаться.

— Оставайся, — ответила она просто, как будто речь шла о том, остаться ли к обеду.

— Нет, я хочу сказать — совсем остаться. Здесь. В Малиновке.

Татьяна Марковна опустила вязание и посмотрела на него.

— Зачем?

Этот вопрос — простой, прямой, бабушкин — застал его врасплох. Он открыл рот и закрыл. Зачем? Затем, что в Риме пусто, что в Париже пусто, что везде пусто, а здесь — здесь хотя бы пустота имеет имя и лицо, и можно смотреть на неё, а не бежать от неё через города и страны.

— Затем, что я устал, бабушка, — сказал он наконец. — Устал быть везде и нигде. Устал начинать и не заканчивать. Устал от самого себя.

Татьяна Марковна долго молчала. Потом сказала:

— Усталость — не причина, Борюшка. Усталость проходит. Ты выспишься, отдохнёшь — и опять захочешь в свой Рим. Ты так устроен. Тебе нужна причина покрепче усталости.

Он хотел возразить, но понял, что она права. Она всегда была права — не умом, а чем-то другим, более глубоким, чем ум. Тем знанием жизни, которое даёт не образование и не книги, а долгие годы, прожитые честно, с открытыми глазами.

— Я напишу роман, — сказал он.

Бабушка усмехнулась — не зло, а с той грустной нежностью, с которой смотрят на ребёнка, повторяющего одну и ту же ошибку.

— Ты и раньше это говорил.

— Раньше я не знал, о чём писать. Теперь знаю.

— О чём же?

— О тебе, бабушка. О тебе.

Татьяна Марковна покачала головой, но по глазам её Райский увидел, что она тронута, — и тотчас же отвернулась к окну, чтобы он этого не заметил.

Вечером он сидел в своей старой комнате, перед столом, на котором лежали бумага и перо. За окном шумел ветер, и голые ветви скребли по стеклу, как пальцы человека, просящего впустить. Он обмакнул перо в чернила и написал первую строчку: «Татьяна Марковна Бережкова была из тех русских женщин, которые…»

Он остановился. Зачеркнул. Написал снова: «В глубине России, на берегу Волги, стоял старый дом…»

Снова остановился. Снова зачеркнул.

Тогда он положил перо, встал, подошёл к окну и долго стоял, глядя в темноту. И в этой темноте, как когда-то, мерещился ему обрыв — не тот, настоящий, за садом, а другой, его собственный, внутренний обрыв, через который он всю жизнь пытался перекинуть мост — из слов, из красок, из нот — и всякий раз мост обрушивался, не достигнув другого берега.

Но сегодня, впервые за долгое время, он не чувствовал отчаяния. Он чувствовал что-то другое — тихое, терпеливое, похожее на свет, который едва-едва пробивается сквозь осенний туман над Волгой. Может быть, это была надежда. Может быть — просто покой.

Он вернулся к столу, взял чистый лист и написал: «Обрыв».

И ниже — больше ничего. Одно слово. Но в нём было всё.

1x

Comments (0)

No comments yet

Sign up to leave comments

Read Also

Дубровский: Последняя дорога — Глава, которую сжёг Пушкин
about 8 hours ago

Дубровский: Последняя дорога — Глава, которую сжёг Пушкин

Князь Верейский увёз молодую жену в своё подмосковное имение в тот же вечер. Карета покачивалась на рытвинах, и Марья Кириловна сидела в углу, не шевелясь, точно неживая. Старый князь дремал напротив, и голова его в напудренном парике моталась из стороны в сторону при каждом толчке. Она не плакала. Слёзы кончились ещё в церкви, когда она в последний раз посмотрела на дорогу, по которой мог бы приехать Дубровский, — и дорога была пуста.

0
0
Левша: Возвращение в Тулу — Глава, которую не рассказали
about 8 hours ago

Левша: Возвращение в Тулу — Глава, которую не рассказали

Когда весть о смерти левши дошла до Тулы, тульские мастера три дня не разговаривали. Ходили по улицам молча, глядели в землю и только крестились, проходя мимо Оружейной слободы. На четвёртый день старший из мастеровых, Кузьма Ильич, собрал всех в той самой горнице, где когда-то они подковывали аглицкую блоху. Горница была маленькая, закопчённая, с низким потолком, о который непременно стукался всякий рослый человек. Лампадка теплилась перед образами, и в её неверном свете лица мастеровых казались совсем старыми, хотя были между ними и молодые.

0
0
Что делать? Четвёртый сон Веры Павловны
about 16 hours ago

Что делать? Четвёртый сон Веры Павловны

Вера Павловна проснулась среди ночи и некоторое время лежала неподвижно, вглядываясь в темноту. Сон, который она только что видела, был до того ярок и необыкновенен, что она не сразу поняла, где кончается сон и начинается явь. Ей снился хрустальный дворец — но не тот, который она видела прежде, а другой, новый, огромный, залитый электрическим светом, с машинами, которые двигались сами собой и делали работу за людей. Люди в этом дворце были странно одеты — не в платья и сюртуки, а в какие-то одинаковые серые одежды, и лица у них были одинаково спокойны, одинаково довольны, и это-то спокойствие и довольство показалось Вере Павловне самым страшным из всего, что она увидела.

0
0
Расписание романиста
2 minutes ago

Расписание романиста

Понедельник — глава 1. Вторник — глава 2. Среда — глава 3. Четверг — глава 4. Пятница — глава 4. Суббота — глава 4. Воскресенье — глава 4. Понедельник — глава 4. Вторник — удалил главу 4. Среда — глава 1.

0
0
Марина на 84-й странице
2 minutes ago

Марина на 84-й странице

— Мой роман о любви. — Трогательный? — Настолько, что жена спросила, кто такая Марина на странице 84. — Это же вымысел! — Объясни это жене.

0
0
Айрис Мёрдок писала о любви так, что философы краснели — а мы до сих пор не поняли
1 minute ago

Айрис Мёрдок писала о любви так, что философы краснели — а мы до сих пор не поняли

27 лет назад умерла Айрис Мёрдок — женщина, которая умудрилась быть одновременно оксфордским философом и автором романов, от которых невозможно оторваться. Казалось бы, философия и увлекательное чтение — вещи несовместимые, как ананас на пицце. Но Мёрдок доказала обратное, написав 26 романов, каждый из которых — интеллектуальная ловушка, замаскированная под увлекательную историю. Сегодня, 8 февраля 2026 года, самое время спросить себя: почему эта женщина, ушедшая в эпоху до смартфонов и соцсетей, до сих пор так пугающе точно описывает наши отношения, наши иллюзии и нашу неспособность видеть других людей такими, какие они есть?

0
0

"You must stay drunk on writing so reality cannot destroy you." — Ray Bradbury