Дорога после Тота: что стало с Пышкой у ворот Дьеппа
经典作品的创意续写
这是受Ги де Мопассан的《Пышка》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?
原文摘录
Карета катилась дальше, но Пышка все плакала; и порой рыдание, которого она не могла сдержать, прорывалось между двумя строфами в темноте. А Корнюде насвистывал «Марсельезу».
续写
Карета катилась дальше. Корнюде все насвистывал — упрямо, сквозь зубы, свою Марсельезу, и мелодия дрожала в темноте, натыкаясь на стенки дилижанса. Пышка плакала. Не всхлипывала — плакала ровно, безнадежно, как плачут дети, которых наказали ни за что.
А рядом жевали. Господа и дамы, набив рты паштетом и холодной курицей, отвернулись к запотевшим окнам и делали вид, что смотрят на снег. Снега, впрочем, было довольно — он валил густо, залепляя мир белым, и колеса вязли, и лошади хрипели.
Графиня де Бревиль первой доела свое крылышко. Обтерла пальцы платком — тонким, надушенным — и сложила руки на коленях с видом человека, исполнившего долг. Что за долг? А кто ж его знает. Долг быть сытым, должно быть.
— Долго еще? — спросила госпожа Луазо, ни к кому не обращаясь.
Никто не ответил. Возница на козлах затянул что-то унылое, потом смолк. Лошади шли шагом.
Пышка отвернулась к своему углу. В корзинке, той самой, где утром лежали три дня как приготовленные лакомства, теперь было пусто — обглоданные косточки да засаленная бумага. Она их всех накормила. Еще тогда, в первый день. А сегодня, когда ее собственный желудок сводило от голода и стыда, никто — ни граф, ни фабрикант с медовыми глазами, ни эти две монахини, что молились за нее так усердно, — никто не протянул ей и корки.
Странная вещь — благодарность. Хрупкая, как ледок на луже; наступишь — хрустнет, и нет ее.
— Я думаю, — вдруг громко сказал Луазо, — что порядочная женщина не должна была так упрямиться. Из-за одной ночи столько шуму.
Вот оно. Сказал-таки. То, что все думали, но держали за зубами, — этот винный торговец выложил, будто отпустил дурную шутку в трактире.
Граф кашлянул. Графиня чуть повела бровью — дескать, вульгарно, но по существу верно. Демократ Корнюде перестал свистеть. На секунду. Потом засвистел снова, еще громче, и в этом свисте было столько презрения ко всей карете разом, что фабрикант поежился.
Пышка подняла голову.
Лицо у нее было мокрое, красное, некрасивое — и вдруг совершенно спокойное. Она посмотрела на Луазо. Долго. Так смотрят на таракана, прежде чем решить — давить или пусть себе бежит.
— Порядочная, — повторила она тихо. — А кто из вас ел мой хлеб, господин Луазо? Три дня назад. Кто первый руку протянул?
Луазо побагровел и уткнулся в воротник.
Больше она ничего не сказала. Да и что тут скажешь. Слова — они как эти монеты, которыми расплачиваются проезжие: с виду блестят, а бросишь на прилавок — фальшивые.
К Дьеппу подъехали заполночь. Городок спал под снегом, редкие фонари качались на ветру, и от моря тянуло сырым, соленым, простудным. Карета остановилась у постоялого двора. Заскрипела дверца.
Первыми вылезли граф с графиней — их уже ждали, у крыльца стоял человек с фонарем. За ними, суетясь и кланяясь неизвестно кому, выкатились Луазо. Монахини скользнули в темноту бесшумно, как две летучие мыши. Фабрикант помог сойти жене.
Пышка сидела.
Она ждала, пока все выйдут. Не хотела больше — ни спин их, ни затылков, ни этой брезгливой вежливости, с какой уступают дорогу тому, кого презирают. Пусть уходят. Пусть.
— Мадемуазель, — сказал возница, заглянув внутрь. Он был простой мужик, красноносый, продрогший. — Приехали. Вам куда?
— Не знаю, — честно ответила она.
Возница подумал. Почесал под шапкой.
— У меня сестра тут, — сказал он вдруг. — Прачка. Комнатенка есть, каморка, правда, ну да в тепле. Хотите — отвезу. Даром. Вы мне утром курицей своей... это... поделились. Я помню.
Он помнил.
Один из всех — этот мужик на козлах, которого никто и за человека не считал, — помнил про курицу. Пышка засмеялась. И тут же заплакала опять — но уже иначе, легче, будто внутри что-то дернулось и отпустило, как рыба, сорвавшаяся наконец с крючка.
— Везите, — сказала она. — Везите куда-нибудь, добрый человек. Все равно куда, лишь бы подальше от этих.
Дверца захлопнулась. Лошади тронули. И карета — та же самая, что везла ее через весь позор, — покатила теперь в другую сторону, в темные переулки, к прачке, к теплой каморке, к чему-то, что не было ни честью, ни бесчестьем, а просто — жизнью.
Снег падал. Море шумело за домами. А где-то там, в постоялом дворе, господа устраивались на ночлег и уже, верно, забыли — как забывают дурной сон поутру — и толстую девицу, и ее слезы, и Марсельезу упрямого Корнюде.
Они всегда все забывают. В этом и есть их порода.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。