Дневник Джонатана Харкера: письмо, которое Квинси прочтет совершеннолетним
经典作品的创意续写
这是受Брэм Стокер的《Дракула》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?
原文摘录
Семь лет назад мы все прошли сквозь пламя; и счастье, выпавшее с тех пор на долю некоторых из нас, стоит, как нам думается, той боли, что мы перенесли. Для Мины и для меня двойная радость в том, что день рождения нашего мальчика совпадает с днем, когда погиб Квинси Моррис... Ван Хелсинг, посадив мальчика к себе на колени, подвел итог: «Нам не нужно доказательств; мы не просим никого нам верить! Этот мальчик когда-нибудь узнает, какая храбрая и мужественная женщина его мать».
续写
Прошло семнадцать лет. Я пишу это не в записную книжку и не на той дьявольской машинке, что стрекотала когда-то ночами напролет, покуда Мина сводила воедино наши разрозненные листки. Я пишу от руки, чернилами, медленно — и запечатаю в конверт, и надпишу: «Вскрыть в день твоего совершеннолетия». Тебе, Квинси. Сыну.
Ты вырос крепким мальчиком, и у тебя глаза матери. Ты не помнишь ничего, и слава Богу. Но однажды ты найдешь на чердаке связку пожелтевших бумаг — дневники, письма, вырезки — и захочешь знать, правда ли все это. Так вот, сын.
Правда.
Все, до последнего слова.
Профессор Ван Хелсинг умер три года назад, тихо, в своем доме в Амстердаме, окруженный книгами и склянками. Перед смертью он прислал мне короткое письмо. «Друг мой Джонатан, — писал он своим угловатым почерком, где английские слова вечно спотыкались о голландский строй, — я стар, и я скоро узнаю то, чего мы все так боялись узнать раньше срока. Не бойся за мальчика. Мы сделали доброе дело. Но скажи ему одно: пусть смотрит. Всегда пусть смотрит. Ибо зло не умирает — оно ждет, когда мы перестанем смотреть».
Я не понимал этих слов. Долго не понимал.
А в прошлом месяце понял.
Мы с Миной ездили в Эксетер по делам конторы — я теперь старший партнер, у меня своя фирма, и жизнь наша, видит Бог, обыкновенна и покойна до скуки. И вот на вокзале, в толпе, я увидел человека.
Высокий. В черном. Худое лицо, орлиный нос, седые усы. Он стоял под часами и смотрел на прохожих — спокойно, оценивающе, как смотрит покупатель на скот. И я почувствовал — сначала затылком, потом всем нутром, — как во мне поднимается тот самый холод. Тот, замковый. Из-за Карпат. Из комнаты с зеркалом, в котором не было его отражения.
Сердце у меня не забилось быстрее. Наоборот. Оно словно провалилось куда-то вниз, в самые пятки, и застыло там мертвым камнем.
Я схватил Мину за локоть. Она проследила мой взгляд — и я увидел, как побелели ее губы. У нее на лбу, там, где семнадцать лет назад горело клеймо от святой облатки, — там дрогнула жилка. Едва заметно. Но дрогнула.
— Джонатан, — прошептала она. — Не смотри ему в глаза.
Человек повернул голову. Медленно. И посмотрел прямо на нас — через весь зал, через сотню голов, через клубы паровозного дыма. И улыбнулся.
У него были красные губы. Слишком красные для старика.
А потом подошел поезд, окутал перрон белым паром, все смешалось — крики носильщиков, свистки, толчея, — и когда пар рассеялся, под часами не было никого. Только газета лежала на полу, брошенная, и ее листы тихо шевелились, хотя окна были закрыты и ветра не было.
Мы вернулись домой в тот же вечер. Я не спал. Я поднялся на чердак, отыскал старую связку и перечитал все — от первой моей записи в дороге на Борго до последней ликующей строки, что мы победили. Я читал, и руки у меня дрожали. Знаешь, сын, что я понял?
Мы уничтожили тело. Один нож перерезал ему горло, другой пронзил сердце — и он рассыпался прахом на наших глазах, и я до сих пор помню выражение мира и покоя, разлившееся по этому страшному лицу в последний миг. Мы все видели покой.
Но тень — тень мы не тронули. Как убить тень? Как пронзить колом то, у чего нет отражения и, стало быть, нет и настоящего облика? Мы гнались за оболочкой, а суть, быть может, только посмеялась над нами и отступила на семнадцать лет, потому что для того, кто прожил четыреста, семнадцать лет — что для нас один зевок поутру.
Ван Хелсинг знал. Оттого и просил: смотрите.
Я купил серебро. Я снова ношу под сюртуком маленькое распятие — то самое, что дала мне хозяйка постоялого двора в ту ночь, когда крестьяне крестились мне вслед и совали в руки чеснок, а я, самонадеянный молодой болван, смеялся над их суеверием. Я больше не смеюсь. Мина держит в комоде облатку, освященную нашим викарием, — викарий думает, это причуда, и, верно, судачит о том с женой.
Пусть судачат.
Тебе, Квинси, я оставляю не страх — Боже упаси. Ты назван в честь храбрейшего из людей, какого я знал: Квинси Морриса, техасца, который умер, вонзив свой охотничий нож в сердце твари, и умер с улыбкой, радуясь, что клеймо сходит с материнского лба. В тебе течет память о нем. Так будь же и ты храбр. Но храбрость без бдения — это не храбрость, а слепота.
Смотри, сын. Всегда смотри. В зеркала — есть ли в них отражение того, кто стоит рядом. В глаза незнакомцу под часами. В собственную душу, наконец, — ибо оттуда оно и заходит, если пустить.
Мы победили однажды. Быть может, победим и дважды. А может, победа — это и есть вот такая долгая, тихая, ежедневная бдительность, у которой нет конца и нет торжества.
Твой отец, любящий тебя больше жизни,
Джонатан Харкер.
P.S. Матери не показывай этого письма. Она тоже видела его на вокзале. Она тоже не спит. Но она молчит — чтобы не пугать меня. А я молчу — чтобы не пугать ее. Так и живем, храня друг друга нашим общим милосердным молчанием. Может, в этом молчании и есть вся любовь, какая только бывает на свете.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。