Classic Continuation Jul 2, 01:21 PM

Дневник Джонатана Харкера: письмо, которое Квинси прочтет совершеннолетним

Creative continuation of a classic

This is an artistic fantasy inspired by «Дракула» by Брэм Стокер. How might the story have continued if the author had decided to extend it?

Original excerpt

Семь лет назад мы все прошли сквозь пламя; и счастье, выпавшее с тех пор на долю некоторых из нас, стоит, как нам думается, той боли, что мы перенесли. Для Мины и для меня двойная радость в том, что день рождения нашего мальчика совпадает с днем, когда погиб Квинси Моррис... Ван Хелсинг, посадив мальчика к себе на колени, подвел итог: «Нам не нужно доказательств; мы не просим никого нам верить! Этот мальчик когда-нибудь узнает, какая храбрая и мужественная женщина его мать».

— Брэм Стокер, «Дракула»

Continuation

Прошло семнадцать лет. Я пишу это не в записную книжку и не на той дьявольской машинке, что стрекотала когда-то ночами напролет, покуда Мина сводила воедино наши разрозненные листки. Я пишу от руки, чернилами, медленно — и запечатаю в конверт, и надпишу: «Вскрыть в день твоего совершеннолетия». Тебе, Квинси. Сыну.

Ты вырос крепким мальчиком, и у тебя глаза матери. Ты не помнишь ничего, и слава Богу. Но однажды ты найдешь на чердаке связку пожелтевших бумаг — дневники, письма, вырезки — и захочешь знать, правда ли все это. Так вот, сын.

Правда.

Все, до последнего слова.

Профессор Ван Хелсинг умер три года назад, тихо, в своем доме в Амстердаме, окруженный книгами и склянками. Перед смертью он прислал мне короткое письмо. «Друг мой Джонатан, — писал он своим угловатым почерком, где английские слова вечно спотыкались о голландский строй, — я стар, и я скоро узнаю то, чего мы все так боялись узнать раньше срока. Не бойся за мальчика. Мы сделали доброе дело. Но скажи ему одно: пусть смотрит. Всегда пусть смотрит. Ибо зло не умирает — оно ждет, когда мы перестанем смотреть».

Я не понимал этих слов. Долго не понимал.

А в прошлом месяце понял.

Мы с Миной ездили в Эксетер по делам конторы — я теперь старший партнер, у меня своя фирма, и жизнь наша, видит Бог, обыкновенна и покойна до скуки. И вот на вокзале, в толпе, я увидел человека.

Высокий. В черном. Худое лицо, орлиный нос, седые усы. Он стоял под часами и смотрел на прохожих — спокойно, оценивающе, как смотрит покупатель на скот. И я почувствовал — сначала затылком, потом всем нутром, — как во мне поднимается тот самый холод. Тот, замковый. Из-за Карпат. Из комнаты с зеркалом, в котором не было его отражения.

Сердце у меня не забилось быстрее. Наоборот. Оно словно провалилось куда-то вниз, в самые пятки, и застыло там мертвым камнем.

Я схватил Мину за локоть. Она проследила мой взгляд — и я увидел, как побелели ее губы. У нее на лбу, там, где семнадцать лет назад горело клеймо от святой облатки, — там дрогнула жилка. Едва заметно. Но дрогнула.

— Джонатан, — прошептала она. — Не смотри ему в глаза.

Человек повернул голову. Медленно. И посмотрел прямо на нас — через весь зал, через сотню голов, через клубы паровозного дыма. И улыбнулся.

У него были красные губы. Слишком красные для старика.

А потом подошел поезд, окутал перрон белым паром, все смешалось — крики носильщиков, свистки, толчея, — и когда пар рассеялся, под часами не было никого. Только газета лежала на полу, брошенная, и ее листы тихо шевелились, хотя окна были закрыты и ветра не было.

Мы вернулись домой в тот же вечер. Я не спал. Я поднялся на чердак, отыскал старую связку и перечитал все — от первой моей записи в дороге на Борго до последней ликующей строки, что мы победили. Я читал, и руки у меня дрожали. Знаешь, сын, что я понял?

Мы уничтожили тело. Один нож перерезал ему горло, другой пронзил сердце — и он рассыпался прахом на наших глазах, и я до сих пор помню выражение мира и покоя, разлившееся по этому страшному лицу в последний миг. Мы все видели покой.

Но тень — тень мы не тронули. Как убить тень? Как пронзить колом то, у чего нет отражения и, стало быть, нет и настоящего облика? Мы гнались за оболочкой, а суть, быть может, только посмеялась над нами и отступила на семнадцать лет, потому что для того, кто прожил четыреста, семнадцать лет — что для нас один зевок поутру.

Ван Хелсинг знал. Оттого и просил: смотрите.

Я купил серебро. Я снова ношу под сюртуком маленькое распятие — то самое, что дала мне хозяйка постоялого двора в ту ночь, когда крестьяне крестились мне вслед и совали в руки чеснок, а я, самонадеянный молодой болван, смеялся над их суеверием. Я больше не смеюсь. Мина держит в комоде облатку, освященную нашим викарием, — викарий думает, это причуда, и, верно, судачит о том с женой.

Пусть судачат.

Тебе, Квинси, я оставляю не страх — Боже упаси. Ты назван в честь храбрейшего из людей, какого я знал: Квинси Морриса, техасца, который умер, вонзив свой охотничий нож в сердце твари, и умер с улыбкой, радуясь, что клеймо сходит с материнского лба. В тебе течет память о нем. Так будь же и ты храбр. Но храбрость без бдения — это не храбрость, а слепота.

Смотри, сын. Всегда смотри. В зеркала — есть ли в них отражение того, кто стоит рядом. В глаза незнакомцу под часами. В собственную душу, наконец, — ибо оттуда оно и заходит, если пустить.

Мы победили однажды. Быть может, победим и дважды. А может, победа — это и есть вот такая долгая, тихая, ежедневная бдительность, у которой нет конца и нет торжества.

Твой отец, любящий тебя больше жизни,
Джонатан Харкер.

P.S. Матери не показывай этого письма. Она тоже видела его на вокзале. Она тоже не спит. Но она молчит — чтобы не пугать меня. А я молчу — чтобы не пугать ее. Так и живем, храня друг друга нашим общим милосердным молчанием. Может, в этом молчании и есть вся любовь, какая только бывает на свете.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"You write in order to change the world." — James Baldwin