来自:Граф Монте-Кристо
Глава 26. Трактир «Гарский мост»
Те из моих читателей, кому случалось совершать пешие странствия по югу Франции, быть может, замечали примерно на полпути между городком Бокер и деревней Бельгард — впрочем, несколько ближе к первому, нежели ко второй, — небольшой придорожный трактир, над входом в который, скрипя и хлопая на ветру, висел жестяной лист с грубым изображением Гарского моста. Это скромное заведение стояло по левую руку от почтовой дороги, тылом обращённое к Роне. Оно могло похвалиться также и тем, что в Лангедоке зовётся садом, — крохотным клочком земли на стороне, противоположной главному входу для гостей. Несколько тусклых олив да чахлых смоковниц из последних сил цеплялись за жизнь, но их иссохшая, покрытая пылью листва более чем красноречиво свидетельствовала, сколь неравна была эта борьба. Между этими хилыми кустиками пробивались редкие всходы чеснока, помидоров и лука-шалота; а в одном из углов этого непривлекательного места, одинокая и заброшенная, точно позабытый часовой, высокая сосна печально возносила свою голову, являя взору гибкий ствол и веерообразную вершину, высушенную и растрескавшуюся под свирепым зноем субтропического солнца.
Все эти деревья, большие и малые, были повёрнуты в ту сторону, куда дует мистраль — одно из трёх проклятий Прованса, наряду с Дюрансой и парламентом.
На окружавшей равнине, походившей более на пыльное озеро, чем на твёрдую землю, там и сям торчали жалкие стебельки пшеницы — плод, без сомнения, странного любопытства местных землепашцев, вздумавших проверить, возможно ли вообще вырастить хлеб в этих иссушённых краях. Каждый стебель служил насестом для кузнечика, который потчевал путников, забредших в этот египетский пейзаж, своим пронзительным однообразным стрёкотом.
Вот уже лет семь или восемь этим маленьким трактиром заправляли муж с женою при двух слугах — горничной по имени Тринетта и конюхе по прозвищу Пекó. Этой скромной прислуги вполне хватало на все нужды, ибо канал, проложенный между Бокером и Эг-Мортом, произвёл переворот в перевозках, заменив телегу и почтовую карету лодками. И, словно нарочно, дабы усугубить те ежедневные муки, которыми преуспевающий канал терзал злополучного трактирщика, стремительно ведя его к полному разорению, пролегал он между Роной, откуда брал своё начало, и обезлюдевшей по его милости почтовой дорогой — не более чем в сотне шагов от трактира, которому мы дали краткое, но верное описание.
Сам трактирщик был человек лет сорока — пятидесяти пяти, высокий, крепкий и костлявый, истинный образчик уроженцев этих южных широт; глаза у него были тёмные, блестящие, глубоко посаженные, нос крючковатый, а зубы белые, как у хищного зверя; волосы его, равно как и борода, которую он носил под подбородком, были густы и вились, и, вопреки его годам, лишь кое-где серебрились редкими нитями седины. От природы смуглый цвет его лица приобрёл ещё более тёмный оттенок оттого, что несчастный привык с утра до вечера стоять на пороге своей двери, высматривая гостей, которые заглядывали редко; и всё же он стоял там день за днём, подставляя голову палящим лучам полуденного солнца и не имея иной защиты, кроме красного платка, обвязанного вокруг головы на манер испанских погонщиков мулов. Человек этот был нашим старым знакомцем Гаспаром Кадруссом.
Жена его, напротив, в девичестве носившая имя Мадлен Радель, была бледна, худа и болезненна на вид. Родившаяся в окрестностях Арля, она в своё время не была обделена той красотою, которою славятся тамошние женщины; но красота эта мало-помалу увяла под губительным действием той медленной лихорадки, что столь свирепствует среди обитателей прудов Эг-Морта и болот Камарги. Почти всё время она проводила у себя наверху, во второй комнате, дрожа в кресле или лёжа, вялая и обессиленная, в постели, покуда муж её нёс свою дневную вахту у дверей — обязанность, которую он исполнял тем охотнее, что она избавляла его от необходимости выслушивать нескончаемые жалобы и стенания своей подруги, которая, едва завидев его, разражалась горькими проклятиями судьбе; на все эти сетования муж неизменно отвечал спокойно, всё теми же философскими словами:
— Полно, Карконта. На то Божья воля, чтобы всё шло так, как идёт.
Прозвище Карконты дано было Мадлен Радель оттого, что родилась она в деревне под таким названием, расположенной между Салоном и Ламбеском; а так как у жителей той части Франции, где обитал Кадрусс, был обычай величать каждого каким-нибудь особым, отличительным прозванием, то муж и наградил её именем Карконты вместо сладкозвучного имени Мадлен, которое его грубая гортанная речь, по всей вероятности, попросту не сумела бы выговорить.
Пусть, однако, не подумает читатель, будто за этой напускной покорностью воле Провидения злополучный трактирщик не корчился под двойным гнётом: видя, как ненавистный канал уносит его посетителей вместе с барышами, и терпя ежедневно ворчание и причитания своей сварливой половины.
Как и прочие уроженцы юга, он был человек воздержанный в привычках и умеренный в желаниях, но любил внешний блеск, был тщеславен и охоч до показной пышности. В дни своего благополучия он не пропускал ни одного праздника, всегда оказываясь вместе с женою среди зрителей. Наряжался он в живописный костюм, какой надевают по торжественным случаям жители юга Франции, — костюм, равно схожий с одеянием каталонцев и андалузцев; а Карконта щеголяла в очаровательном наряде, распространённом среди арлезианок, — уборе, заимствованном равно у Греции и Аравии. Но постепенно часовые цепочки, ожерелья, пёстрые шарфы, вышитые корсажи, бархатные жилеты, изящно отделанные чулки, полосатые гамаши и серебряные пряжки на башмаках — всё это исчезло; и Гаспар Кадрусс, не имея более возможности показываться на людях в былом великолепии, отказался от всякого участия в увеселениях и суете как для себя, так и для жены, хотя горькая зависть и досада наполняли его душу, когда звуки веселья и радостной музыки от беззаботных гуляк долетали даже до жалкого пристанища, за которое он ещё цеплялся — более ради крова, нежели ради прибыли, что оно приносило.
Итак, Кадрусс, по обыкновению, стоял на своём наблюдательном посту перед дверью, скользя праздным взглядом от лоскута коротко ощипанной травы, где несколько кур усердно, хотя и тщетно, старались отыскать какое-нибудь зёрнышко или насекомое себе по вкусу, к пустынной дороге, тянувшейся на север и на юг, — как вдруг его вывел из задумчивости пронзительный голос жены; ворча себе под нос, он поднялся к ней в комнату, позаботившись, впрочем, прежде распахнуть настежь входную дверь, как бы приглашая всякого случайного путника, что мог бы проезжать мимо.
В ту минуту, когда Кадрусс покинул свой сторожевой пост перед дверью, дорога, на которую он столь усердно напрягал зрение, была пуста и безлюдна, как пустыня в полдень. Она тянулась одной бесконечной лентой пыли и песка, обрамлённая по краям высокими чахлыми деревьями, и являла собою вид столь малопривлекательный, что ни один человек в здравом уме не мог бы вообразить, будто путник, вольный сам выбирать час для своего пути, добровольно решится подвергнуть себя тяготам этой грозной Сахары.
И всё же, задержись Кадрусс на своём посту ещё несколько минут, он различил бы смутные очертания чего-то приближавшегося со стороны Бельгарда; а по мере того как движущийся предмет становился ближе, он без труда разглядел бы, что это всадник на коне, между которыми, казалось, царило самое доброе и любезное согласие. Конь был венгерской породы и шёл лёгкой иноходью. Всадником же был священник в чёрном облачении и треугольной шляпе; и, несмотря на жгучие лучи полуденного солнца, оба продвигались вперёд с изрядной прытью.
Поравнявшись с Гарским мостом, конь остановился, но ради ли собственного удовольствия или ради своего седока — сказать было бы затруднительно. Как бы то ни было, священник спешился и повёл коня под уздцы, ища, куда бы его привязать. Воспользовавшись торчавшей из полуразвалившейся двери скобой, он надёжно привязал животное и, вытащив из кармана красный бумажный платок, отёр струившийся со лба пот; затем, подойдя к двери, трижды ударил в неё окованным железом концом своей трости.
При этом непривычном звуке огромный чёрный пёс выскочил навстречу дерзкому нарушителю обычно столь мирного его жилища, рыча и оскаливая острые белые клыки с такой решительной враждебностью, что вполне становилось ясно, как мало он привык к обществу. В тот же миг послышались тяжёлые шаги, спускавшиеся по деревянной лестнице с верхнего этажа, и хозяин «Гарского моста», отвешивая поклоны и любезно улыбаясь, попросил гостя войти.
— Милости просим, сударь, милости просим! — повторял изумлённый Кадрусс. — А ну, Марготен, — крикнул он собаке, — уймёшься ты или нет? Не обращайте на него внимания, сударь! — он только лает, а не кусается. Не сомневаюсь, что стаканчик доброго вина будет весьма кстати в такой убийственно жаркий день. — Тут, впервые заметив облачение путника, которого ему предстояло принимать, Кадрусс поспешно воскликнул: — Тысяча извинений! Я, право, не разглядел, кого имею честь принимать под своим убогим кровом. Чего изволит господин аббат? Чем могу его попотчевать? Всё, что у меня есть, к его услугам.
Священник окинул своего собеседника долгим, испытующим взглядом — казалось даже, будто он не прочь навлечь на себя столь же пристальное разглядывание со стороны трактирщика; но, не приметив на лице последнего никакого иного выражения, кроме крайнего удивления перед тем, что сам не оказал должного внимания столь любезно заданному вопросу, счёл за благо покончить с этой немой сценой и потому сказал с сильным итальянским выговором:
— Вы, полагаю, господин Кадрусс?
— Да, сударь, — ответил хозяин, удивлённый этим вопросом ещё более, нежели предшествовавшим ему молчанием, — я и есть Гаспар Кадрусс, к вашим услугам.
— Гаспар Кадрусс, — повторил священник. — Да, имя и фамилия сходятся. Прежде вы, кажется, жили в Мельянской аллее, на пятом этаже?
— Так и есть.
— И занимались ремеслом портного?
— Верно, был портным, покуда ремесло не заглохло. В Марселе стоит такая жара, что я, право, начинаю думать, будто почтенные горожане со временем и вовсе перестанут носить какую бы то ни было одежду. Но, кстати о жаре, не могу ли я предложить вам чего-нибудь освежающего?
— Да; подайте мне бутылку вашего лучшего вина, а затем, с вашего позволения, мы возобновим нашу беседу с того места, на котором остановились.
— Как вам будет угодно, сударь, — сказал Кадрусс и, боясь упустить нежданный случай сбыть одну из немногих бутылок кагора, ещё сохранявшихся в его владении, поспешно приподнял люк в полу той комнаты, где они находились и которая служила разом и залой, и кухней.
Выбравшись из своего подземного тайника минут через пять, он застал аббата сидящим на деревянном табурете, облокотившимся на стол, тогда как Марготен, чья враждебность, казалось, унялась после непривычного распоряжения гостя насчёт угощения, подполз к нему и премило устроился у него между колен, положив длинную тощую шею ему на колени и не сводя мутного взгляда с лица путника.
— Вы совсем одни? — осведомился гость, когда Кадрусс поставил перед ним бутылку вина и стакан.
— Совсем, совсем один, — ответил трактирщик, — или, по крайности, почитай что один, ибо бедная моя жена, единственная, кроме меня, живая душа в доме, слегла от хвори и не может оказать мне ни малейшей помощи, бедняжка!
— Так вы женаты? — спросил священник с видом участия, обводя глазами скудную обстановку комнаты.
— Ах, сударь, — сказал Кадрусс со вздохом, — нетрудно приметить, что я человек небогатый; но в этом мире честному человеку живётся не лучше прочих. — Аббат устремил на него пристальный, проницательный взгляд.
— Да, честный — вот это я могу сказать о себе с уверенностью, — продолжал трактирщик, стойко выдерживая испытующий взор аббата, — я по совести могу похвалиться, что человек честный; а это, — прибавил он многозначительно, приложив руку к груди и покачивая головой, — нынче не всякий про себя скажет.
— Тем лучше для вас, если то, что вы говорите, правда, — сказал аббат, — ибо я твёрдо убеждён, что рано или поздно добрый будет вознаграждён, а злой наказан.
— Такие речи под стать вашему званию, — ответил Кадрусс, — и вы хорошо делаете, что их повторяете; но, — прибавил он с горькой гримасой, — верить им или нет — каждый волен по своему усмотрению.
— Напрасно вы так говорите, — сказал аббат, — и, быть может, я на собственном примере сумею доказать вам, сколь глубоко вы заблуждаетесь.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Кадрусс с удивлением.
— Прежде всего мне надобно убедиться, что вы и есть тот, кого я разыскиваю.
— Каких же доказательств вы требуете?
— Знавали ли вы в тысяча восемьсот четырнадцатом или пятнадцатом году молодого моряка по имени Дантес?
— Дантес? Знавал ли я беднягу, милого Эдмона? Да ведь мы с Эдмоном Дантесом были закадычными друзьями! — воскликнул Кадрусс, чьё лицо мрачно вспыхнуло, когда он поймал на себе проницательный взгляд аббата, между тем как ясный, спокойный глаз вопрошавшего словно расширялся в лихорадочном изучении.
— Вы напоминаете мне, — сказал священник, — что молодого человека, о котором я спрашивал, звали, кажется, Эдмоном.
— Носил это имя! — повторил Кадрусс, оживляясь и загораясь. — Да ведь он звался так же несомненно, как я сам зовусь Гаспаром Кадруссом; но скажите, молю вас, что сталось с бедным Эдмоном? Вы знали его? Жив ли он, на свободе ли? Благоденствует ли, счастлив ли?
— Он умер в узилище, более несчастным, более отчаявшимся и убитым горем, нежели те каторжники, что искупают свои преступления на галерах Тулона.
Румянец на лице Кадрусса сменился смертельной бледностью; он отвернулся, и священник увидел, как тот утирает слёзы уголком красного платка, повязанного вокруг головы.
— Бедняга, бедняга! — прошептал Кадрусс. — Что ж, сударь, вот вам ещё одно доказательство того, что добрых людей никогда не вознаграждают на этом свете и что преуспевают одни лишь злодеи. Ах, — продолжал Кадрусс на цветистом наречии Юга, — мир становится всё хуже и хуже. Отчего бог, если он и вправду ненавидит нечестивых, как о нём говорят, не низведёт на них серу и пламень и не испепелит их всех разом?
— Вы говорите так, словно любили этого молодого Дантеса, — заметил аббат, не обращая внимания на горячность своего собеседника.
— Да, любил, — отвечал Кадрусс, — хотя, признаюсь, было время, когда я завидовал его удаче. Но клянусь вам, сударь, клянусь всем, что дорого человеку, с тех пор я глубоко и искренне оплакивал его злую судьбу.
Наступило краткое молчание, в продолжение которого пристальный, испытующий взгляд аббата был занят изучением взволнованного лица трактирщика.
— Так вы знали беднягу? — продолжал Кадрусс.
— Меня призвали к его смертному ложу, дабы я подал ему утешения религии.
— И отчего же он умер? — спросил Кадрусс сдавленным голосом.
— А отчего, по-вашему, умирают в тюрьме молодые и крепкие люди, едва достигшие тридцати лет, если не от самого заточения?
Кадрусс отёр крупные капли пота, выступившие у него на лбу.
— Но всего удивительнее в этой истории то, — продолжал аббат, — что Дантес и в свой смертный час клялся распятым Спасителем, что ему совершенно неведома причина его заточения.
— Так оно и было, — прошептал Кадрусс. — Да и как могло быть иначе? Ах, сударь, бедный юноша сказал вам правду.
— И потому он умолял меня попытаться разгадать тайну, в которую он так и не сумел проникнуть, и очистить его память, если на неё пала какая-нибудь грязь или пятно.
И тут взгляд аббата, становясь всё более пристальным, словно с плохо скрытым удовлетворением остановился на мрачном унынии, что стремительно разливалось по лицу Кадрусса.
— Один богатый англичанин, — продолжал аббат, — товарищ его по несчастью, но выпущенный из тюрьмы во время второй реставрации, владел алмазом огромной ценности; этот камень он подарил Дантесу, покидая узилище, в знак признательности за доброту и братскую заботу, с какою Дантес выхаживал его во время тяжкой болезни, постигшей его в заключении. Вместо того чтобы употребить этот алмаз на подкуп тюремщиков, которые могли бы просто отобрать его, а потом выдать пленника коменданту, Дантес бережно хранил его, дабы, в случае если ему удастся выйти из тюрьмы, было бы на что жить, ибо продажи такого алмаза с лихвой хватило бы, чтобы составить его состояние.
— Стало быть, — спросил Кадрусс с жадным, пылающим взором, — это был камень огромной ценности?
— Что ж, всё относительно, — отвечал аббат. — Для человека в положении Эдмона алмаз, разумеется, был большой ценностью. Его оценивали в пятьдесят тысяч франков.
— Помилуй бог! — воскликнул Кадрусс. — Пятьдесят тысяч франков! Должно быть, алмаз был с орех величиной, чтобы стоить таких денег.
— Нет, — возразил аббат, — он был не столь велик; но судите сами. Он при мне.
Острый взгляд Кадрусса мгновенно устремился к одежде священника, словно в надежде обнаружить, где сокрыто сокровище. Спокойно вынув из кармана небольшой ларчик, обтянутый чёрной шагренью, аббат раскрыл его и явил ослеплённому взору Кадрусса сверкающий камень, оправленный в кольцо восхитительной работы.
— И этот алмаз, — вскричал Кадрусс, едва не задохнувшись от жадного восхищения, — вы говорите, стоит пятьдесят тысяч франков?
— Стоит, без оправы, которая тоже недёшева, — отвечал аббат, закрывая ларчик и пряча его в карман, между тем как блестящие переливы камня, казалось, всё ещё плясали перед глазами зачарованного трактирщика.
— Но как этот алмаз попал к вам, сударь? Разве Эдмон сделал вас своим наследником?
— Нет, всего лишь душеприказчиком. «Некогда у меня было четверо дорогих и верных друзей, помимо девушки, с которой я был обручён, — сказал он, — и я убеждён, что все они непритворно горевали о моей утрате. Одного из четверых друзей звали Кадруссом».
Трактирщик вздрогнул.
— «Другого из них, — продолжал аббат, словно не замечая волнения Кадрусса, — зовут Дангларом; а третий, хоть и был моим соперником, питал ко мне самую искреннюю привязанность».
Дьявольская усмешка пробежала по лицу Кадрусса, и он уже готов был перебить аббата, когда тот, махнув рукою, сказал:
— Позвольте мне сперва кончить, а потом, если у вас будут какие замечания, вы их выскажете. «Третий из моих друзей, хотя и был моим соперником, был весьма привязан ко мне, — звали его Фернаном; а невесту мою звали…» Постойте, постойте, — продолжал аббат, — я запамятовал, как он её называл.
— Мерседес, — с живостью подсказал Кадрусс.
— Верно, — со сдавленным вздохом произнёс аббат, — Мерседес.
— Продолжайте, — торопил Кадрусс.
— Подайте мне графин воды, — сказал аббат.
Кадрусс поспешно исполнил желание незнакомца; и, налив немного в стакан и медленно осушив его, аббат, вновь обретя обычное своё спокойствие, сказал, ставя пустой стакан на стол:
— На чём мы остановились?
— Невесту Эдмона звали Мерседес.
— Именно. «Вы поедете в Марсель, — сказал Дантес, — ибо, поймите, я повторяю его слова так, как он их произнёс. Понимаете?»
— Вполне.
— «Вы продадите этот алмаз; вы разделите деньги на пять равных частей и дадите равную долю этим добрым друзьям — единственным людям, которые любили меня на земле».
— Но отчего же на пять частей? — спросил Кадрусс. — Вы назвали лишь четверых.
— Оттого что пятый, как я слышал, мёртв. Пятым, кому Эдмон завещал долю, был его родной отец.
— Увы, увы! — простонал Кадрусс, едва не задыхаясь от борьбы обуревавших его страстей. — Бедный старик и вправду умер.
— Я узнал об этом в Марселе, — отвечал аббат, делая над собой немалое усилие, чтобы казаться безразличным, — но за давностью лет, прошедших со смерти старика Дантеса, мне не удалось выведать никаких подробностей его кончины. Не могли бы вы просветить меня на сей счёт?
— Кому же и знать, как не мне, — сказал Кадрусс. — Ведь я жил чуть ли не на одной площадке с бедным стариком. Ах да, около года спустя после исчезновения сына бедный старик умер.
— Отчего же он умер?
— Что ж, доктора, кажется, назвали его болезнь гастроэнтеритом; знакомые говорят, что он умер от горя; но я, видевший его в последние минуты, я говорю, что он умер от…
Кадрусс запнулся.
— От чего? — спросил священник тревожно и нетерпеливо.
— Да попросту от голода.
— От голода! — воскликнул аббат, вскакивая с места. — Да ведь самым низким тварям не дают умереть такою смертью! Даже бродячим псам, что скитаются по улицам без крова и приюта, находится сострадательная рука, чтобы бросить им кусок хлеба; и чтобы человек, христианин, был обречён погибнуть от голода среди других людей, называющих себя христианами, — это слишком чудовищно, чтобы поверить. О, это невозможно! Совершенно невозможно!
— Что сказал, то сказал, — отвечал Кадрусс.
— И ты дурак, что вообще об этом заговорил, — раздался голос с верхней ступени лестницы. — К чему тебе соваться в то, что тебя не касается?
Оба мужчины быстро обернулись и увидели болезненное лицо Карконты, выглядывавшее меж перилами балюстрады; привлечённая звуком голосов, она с трудом сползла вниз по лестнице и, сидя на нижней ступеньке, уткнувшись головою в колени, слушала весь предшествующий разговор.
— Не суйся не в своё дело, жена, — резко ответил Кадрусс. — Этот господин просит у меня сведений, в которых простая учтивость не позволяет мне отказать.
— Учтивость, простофиля! — огрызнулась Карконта. — Много ли тебе проку от учтивости, желала бы я знать? Лучше бы поучился толике здравого смысла. Почём ты знаешь, какие у этого человека причины выведать у тебя всё, что можно?
— Даю вам слово, сударыня, — сказал аббат, — что намерения мои чисты и что ваш муж не подвергается ни малейшей опасности, лишь бы отвечал мне откровенно.
— Ах, всё это прекрасно на словах, — возразила женщина. — Нет ничего легче, как начать с красивых обещаний да заверений, что бояться нечего; но когда бедных простаков вроде вот моего мужа уговорят рассказать всё, что они знают, обещания и заверения в безопасности тотчас забываются; и в какую-нибудь минуту, когда никто того не ждёт, глядишь — беда и горе и всяческие преследования обрушиваются на несчастных, которые даже не могут понять, откуда на них свалились все их напасти.
— Полно, полно, добрая женщина, успокойтесь, прошу вас. Какие бы беды с вами ни приключились, они не будут причинены моею рукою, в том я торжественно вам клянусь.
Карконта пробормотала несколько невнятных слов, затем снова уронила голову на колени и забилась в лихорадочном ознобе, предоставив собеседникам продолжать разговор, но оставаясь так, чтобы слышать каждое их слово. Аббату снова пришлось глотнуть воды, чтобы унять волнение, грозившее захлестнуть его.
Когда он достаточно овладел собою, он сказал:
— Итак, выходит, что несчастный старик, о котором вы мне рассказывали, был покинут всеми. Иначе он, право же, не погиб бы такою страшною смертью.
— Ну, не то чтобы вовсе покинут, — продолжал Кадрусс, — ибо каталанка Мерседес и господин Моррель были очень добры к нему; но бедный старик отчего-то возненавидел Фернана лютою ненавистью — того самого, — прибавил Кадрусс с горькою усмешкой, — которого вы только что назвали одним из верных и преданных друзей Дантеса.
— А разве он таким не был? — спросил аббат.
— Гаспар, Гаспар! — прошептала женщина со своего места на лестнице. — Думай, что говоришь!
Кадрусс не ответил на эти слова, хотя явно был раздражён и рассержен помехой, но, обращаясь к аббату, сказал:
— Может ли человек быть верным другому, чью жену он вожделеет и желает заполучить себе? Но Дантес был по натуре своей так честен и прямодушен, что верил всякому, кто клялся ему в дружбе. Бедный Эдмон, его жестоко обманули; но, к счастью, он так и не узнал этого, иначе на смертном одре ему, быть может, труднее было бы простить своих врагов. И что бы там ни говорили, — продолжал Кадрусс на родном своём наречии, не вовсе лишённом грубоватой поэзии, — я не могу не страшиться проклятия мёртвых сильнее, нежели ненависти живых.
— Болван! — воскликнула Карконта.
— Так вам известно, каким образом Фернан навредил Дантесу? — спросил аббат у Кадрусса.
— Известно ли мне? Кому же и знать, как не мне.
— Так говорите же, скажите, что это было!
— Гаспар! — вскричала Карконта. — Поступай как знаешь; ты хозяин — но, коли послушаешься моего совета, придержишь язык.
— Что ж, жена, — отвечал Кадрусс, — пожалуй, ты и права!
— Так вы ничего не скажете? — спросил аббат.
— Да что от этого проку? — сказал Кадрусс. — Будь бедный юноша жив и приди он ко мне да попроси, чтобы я откровенно назвал, кто были его истинные друзья, а кто ложные, — что ж, тогда, пожалуй, я бы не колебался. Но вы говорите, что его больше нет, а стало быть, ему уже нет дела ни до ненависти, ни до мести, так пусть же все эти чувства будут погребены вместе с ним.
— Значит, вы предпочитаете, — сказал аббат, — чтобы я отдал людям, которых вы называете лживыми и вероломными, награду, предназначенную для верной дружбы?
— Что правда, то правда, — согласился Кадрусс. — Вы верно говорите, дар бедного Эдмона не предназначался для таких предателей, как Фернан и Данглар; да и что бы им с того? Не более чем капля воды в океане.
— Помни, — вставила Карконта, — эти двое могут раздавить тебя одним ударом!
— Как так? — осведомился аббат. — Разве эти люди столь богаты и могущественны?
— Так вы не знаете их истории?
— Не знаю. Прошу вас, поведайте мне её!
Кадрусс, казалось, на несколько мгновений задумался, потом сказал:
— Нет, право, это заняло бы слишком много времени.
— Что ж, любезный друг, — отвечал аббат тоном, выражавшим совершенное равнодушие, — вы вольны говорить или молчать, как вам угодно; со своей стороны, я уважаю ваши сомнения и восхищаюсь вашими чувствами; так покончим же с этим. Я исполню свой долг со всею возможною добросовестностью и сдержу обещание, данное умирающему. Первым моим делом будет продать этот алмаз.
С этими словами аббат снова достал из кармана ларчик, раскрыл его и ухитрился держать так, чтобы яркий сноп сверкающих переливов прошёл перед ослеплённым взором Кадрусса.
— Жена, жена! — крикнул он хриплым голосом. — Иди сюда!
— Алмаз! — воскликнула Карконта, поднимаясь и спускаясь в комнату довольно твёрдым шагом. — О каком это алмазе вы толкуете?
— Как, разве вы не слышали, о чём мы толковали? — спросил Кадрусс. — Это прекрасный алмаз, который оставил после себя бедняга Эдмон Дантес; его надо продать, а деньги поделить между его отцом, Мерседес, его невестой, Фернаном, Дангларом и мною. Камень стоит по меньшей мере пятьдесят тысяч франков.
— Ах, какая великолепная драгоценность! — воскликнула поражённая женщина.
— Стало быть, пятая часть выручки от этого камня принадлежит нам, не так ли? — спросил Кадрусс.
— Да, — ответил аббат, — с прибавлением равной доли из той части, что предназначалась старику Дантесу; её, полагаю, я вправе разделить поровну между четырьмя оставшимися в живых.
— А почему именно между нами четырьмя? — спросил Кадрусс.
— Потому что вас Эдмон считал самыми верными и преданными своими друзьями.
— Я не назвала бы друзьями тех, кто предаёт и губит человека, — глухо, вполголоса пробормотала в свою очередь жена.
— Разумеется, нет! — живо подхватил Кадрусс. — И я того же мнения; об этом-то я и толковал сейчас господину аббату. Я сказал, что почитаю кощунством вознаграждать предательство, а быть может, и преступление.
— Помните, — спокойно возразил аббат, вновь пряча камень и ларчик в карман сутаны, — что виною тому вы, а не я. Будьте же так добры, сообщите мне адреса и Фернана, и Данглара, дабы я мог исполнить последнюю волю Эдмона.
Волнение Кадрусса дошло до крайности, и крупные капли пота катились с его разгорячённого лба. Когда он увидел, что аббат поднимается с места и направляется к двери, словно желая убедиться, довольно ли отдохнула лошадь, чтобы продолжать путь, Кадрусс с женою обменялись взглядом, полным глубокого значения.
— Вот видишь, жена, — сказал он, — весь этот чудесный алмаз мог бы достаться нам, стоило бы только захотеть!
— Ты в этом уверен?
— Да ведь человек столь святого звания не станет нас обманывать!
— Что ж, — ответила Карконта, — поступай как знаешь. Я во всё это дело не мешаюсь.
С этими словами она снова взобралась по лестнице, ведущей в её каморку; тело её сотрясал озноб, и зубы стучали, несмотря на палящий зной. Дойдя до верхней ступени, она обернулась и предостерегающе крикнула мужу:
— Гаспар, подумай хорошенько, что ты собираешься делать!
— Я всё обдумал и всё решил, — ответил он.
Тогда Карконта вошла в свою каморку; половицы заскрипели под её грузной, неверной поступью, когда она двинулась к креслу, в которое рухнула, словно обессиленная.
— Ну что же, — спросил аббат, вернувшись в нижнюю комнату, — на что вы решились?
— Рассказать вам всё, что мне известно, — был ответ.
— Полагаю, вы поступаете разумно, — сказал священник. — Не потому, что мне хоть сколько-нибудь хочется выведать то, что вам угодно было бы скрыть от меня, но единственно потому, что, если бы с вашей помощью я мог распределить наследство согласно воле завещателя, — что ж, тем лучше, вот и всё.
— Надеюсь, так оно и будет, — ответил Кадрусс, и лицо его вспыхнуло от алчности.
— Я весь внимание, — сказал аббат.
— Погодите минуту, — ответил Кадрусс. — Нас могут прервать на самом занимательном месте моего рассказа, а это было бы досадно; да и лучше, чтобы о вашем посещении знали только мы одни.
С этими словами он крадучись подошёл к двери, затворил её и, для пущей предосторожности, запер на засов и на задвижку, как имел обыкновение делать по ночам.
Тем временем аббат выбрал себе место, откуда мог бы удобно слушать. Он отодвинул свой стул в угол комнаты, где сам оставался в густой тени, тогда как свет падал бы прямо на рассказчика; затем, склонив голову и сложив, вернее, стиснув руки, он приготовился со всем вниманием слушать Кадрусса, который уселся на низенькую скамеечку прямо против него.
— Помни, я в этом деле не участвую, — раздался дрожащий голос Карконты, словно сквозь пол своей каморки она следила за сценой, разыгрывавшейся внизу.
— Довольно, довольно! — ответил Кадрусс. — Не будем больше об этом; я всё беру на себя.
И он приступил к своему рассказу.
"开始讲述只有你能讲述的故事。" — 尼尔·盖曼