Последняя охота — Рассказ, который не записал Тургенев
Continuación creativa de un clásico
Esta es una fantasía artística inspirada en «Записки охотника» de Иван Сергеевич Тургенев. ¿Cómo habría continuado la historia si el autor hubiera decidido extenderla?
Extracto original
...Но вот вы собрались в отъезжее поле, в степь. Вёрст десять пробирались вы по просёлочным дорогам — вот, наконец, большая. Мимо бесконечных обозов, мимо постоялых дворов с шипящим самоваром под навесом, раскрытыми настежь воротами и колодцем... Весело пересаживаться с одного извозчика на другого, а не то — своя повозка: ехать славно, но лучше ещё того — ехать верхом. Моясь в бане, вы расстались со всей усталостью. Свежий, бодрый — идёте вы по мягкому ковру... На столе уже кипит самовар. Солнце садится, и на воде широко ложатся отблески заката. Тепло, светло, весело. Ветер совсем замер. Воздух пахнет скошенным сеном, немного дымком... Я сижу, смотрю, слушаю... Однако довольно. Читатель, может быть, и без того соскучился; я рад, что могу с ним расстаться. — Прощайте, читатель; желаю вам постоянного благополучия.
Continuación
Я возвращался с охоты один, без Ермолая, без собаки. Был конец сентября; осень уже вступила в свои права. Берёзы стояли все золотые, осины — красно-бурые; поля, сжатые и голые, печально зеленели озимями. Я шёл по меже, и ружьё приятно оттягивало плечо, и ягдташ был пуст — за целый день я не сделал ни одного выстрела.
Дорога вела через знакомые места. Вот роща, в которой мы с Ермолаем некогда заночевали; вот луг, где я впервые услышал пение Якова Турка; вот мельница Моргача. Всё было то же — и всё было иначе. Прошли годы, и я смотрел на этот край другими глазами, глазами человека, который уже не ищет, а вспоминает.
Я перешёл через овраг и поднялся на пригорок. Отсюда было видно далеко. Степь, начинавшаяся за речкой, уходила к горизонту, и горизонт этот был чист, прозрачен, как бывает только в сентябре, когда воздух уже не дрожит от зноя, но ещё не подёрнулся тою мутною пеленою, которую приносят октябрьские дожди. Высоко в небе, почти неразличимые, тянулись к югу журавли. Я снял картуз и постоял немного, слушая их далёкий, тоскливый крик.
У подножия пригорка, на берегу речки, стояла изба, которой я прежде не замечал, — или, может быть, она тогда ещё не стояла. Изба была небольшая, но справная, с новою соломенной крышей и палисадником, в котором доцветали последние георгины. Подле избы сидел на лавке старик. Он сидел неподвижно, подставив лицо закатному солнцу, и руки его, большие, тёмные, покоились на коленях.
Я подошёл ближе.
— Здорово, дедушка, — сказал я.
Он медленно повернул ко мне голову. Лицо его было изрезано морщинами, но глаза — глаза были ясные, живые, того особенного, тёмно-серого цвета, который встречается у людей, проживших долгую жизнь на вольном воздухе.
— Здорово, барин, — отвечал он спокойно. — Откуда идёшь?
— С охоты.
— А много ли настрелял?
— Нет, — признался я, — сегодня неудачный день.
Он чуть заметно усмехнулся.
— Присядь, барин. Ноги небось устали.
Я сел рядом с ним на лавку. Мы помолчали. В палисаднике жужжала поздняя пчела. Речка внизу тихо поблёскивала.
— Давно ли ты здесь живёшь, дедушка? — спросил я.
— А всю жизнь. Тут родился, тут и помру, должно быть. — Он помолчал и прибавил: — Я здешний, Хоревской волости. Михеича не знал ли? Лесника Михеича?
— Нет, не знавал.
— Ну, стало быть, давно ты здесь не бывал. Михеич-то помер лет уж десять назад. Славный был мужик. Лес берёг, как своё дитя. Бывало, мужики ругаются, грозятся — а он стоит, молчит и не пускает. И правильно делал. Лес — он ведь не наш. Мы при нём только.
Он сказал это так просто, без всякой рисовки, без желания произвести впечатление, как говорят люди, которые высказывают не мысль, а природу свою.
— А ты, стало быть, охотник? — спросил он, кивнув на моё ружьё.
— Охотник.
— Это хорошо. Я и сам бывало... — Он не договорил и махнул рукой. — Ноги уж не те. А глаз ещё верный. Вон, видишь, журавли?
Я посмотрел. Действительно, далеко на юге, уже еле различимые, ещё можно было разглядеть тёмную нитку журавлиного клина.
— Вижу, — сказал я удивлённо. — Ты хорошо видишь, дедушка.
— Видеть-то вижу, — отвечал он задумчиво, — да толку что? Вижу, а догнать не могу. Так и жизнь наша: видишь её всю, от начала до конца, а что толку? Назад не повернёшь.
Из избы вышла женщина, ещё не старая, но с тем усталым, покорным выражением лица, которое так часто встречается у крестьянок в этих местах. Она несла крынку молока и ломоть чёрного хлеба.
— Вот, батюшка, — сказала она, — поешьте. А барину, может, тоже молочка?
— Не откажусь, — сказал я.
Она принесла мне молока. Я пил, и молоко было холодное, густое, с тем сладковатым привкусом, который бывает только осенью, когда коровы пасутся на отаве. Старик ел медленно, отламывая хлеб маленькими кусочками и обмакивая их в молоко.
— Это внучка моя, — сказал он, кивнув на женщину. — Анна. Мужа на войну взяли, одна с ребятишками. Ничего, справляется. Наши бабы — они крепкие.
Анна ушла в избу. Из-за угла выбежал мальчик лет пяти, босой, в одной рубашонке. Он остановился, увидев меня, и спрятался за деда.
— Это Ванятка, правнук, — сказал старик, и в голосе его послышалось что-то тёплое, нежное, чего я не ожидал от этого сурового, молчаливого человека. — Поди сюда, Ванятка. Барин не кусается.
Мальчик высунулся из-за деда и посмотрел на меня исподлобья. Глаза у него были такие же — тёмно-серые, ясные.
— Он на тебя похож, — заметил я.
— Говорят, — согласился старик. — А я-то думаю, ну какая тут похожесть? Я старый, он маленький. Но люди говорят — похож. Стало быть, что-то есть.
Солнце уже касалось горизонта. Длинные тени легли на луг, и речка из золотой стала тёмно-малиновою. Над водою поднялся лёгкий пар. Издалека, из деревни, донёсся звук рожка — стадо гнали домой.
— Засиделся я у тебя, дедушка, — сказал я, поднимаясь. — Пора и честь знать. Спасибо за молоко.
— На здоровье, барин. А ты, если будешь опять здесь проходить, — заходи. Я всё тут сижу. Мне торопиться некуда.
Я пожал его жёсткую, шершавую руку и пошёл. Пройдя шагов двадцать, я обернулся. Старик сидел на прежнем месте, неподвижно, лицом к закату. Рядом с ним стоял Ванятка, и дед положил ему руку на голову. Так они и стояли — тёмные силуэты на фоне догорающего неба, — старый и малый, конец и начало.
Я шёл дальше. Становилось прохладно. Роса уже выпала, и ботинки мои потемнели от влаги. Перепёлки перекликались в жнивьях. Где-то за рекой глухо стукнул топор — и замолк.
И я подумал о том, сколько таких встреч было у меня за эти годы. Сколько лиц, сколько судеб. Старый лесник Бирюк, хмурый и одинокий; Касьян с Красивой Мечи, странный, не от мира сего; весёлый Хорь и мечтательный Калиныч; несчастная Лукерья в своём «живом мощи»... Все они прошли передо мною, как тени — нет, не как тени, ибо тени бесплотны, а эти люди были полны жизни, горя, надежды, терпения, того великого, безмолвного терпения, которое составляет, быть может, главную черту русского народа.
И этот старик, имени которого я даже не спросил, — он тоже войдёт в мою память и останется там навсегда, рядом с другими: немногословный, мудрый, сидящий на лавке перед своей избой, лицом к закату, с правнуком подле себя.
Я вышел на большую дорогу. Было уже почти темно. На западе ещё горела тонкая полоска зари — красная, чистая, без единого облачка. На востоке уже проступали звёзды. Тишина стояла совершенная, та глубокая, осенняя тишина, которая не имеет ничего общего с пустотой, но, напротив, полна невысказанного, необъятного смысла.
Вдали показались огни деревни. Собака залаяла, другая откликнулась. Я ускорил шаг.
Дома, за чаем, при свече, я раскрыл свою записную книжку и долго сидел, не написав ни строки. Мне хотелось передать то, что я видел и чувствовал сегодня, — этот закат, этого старика, этого мальчика, эту тишину. Но слова казались мне грубыми, неловкими, недостаточными. Жизнь всегда больше слов. И всё же мы пишем — потому что не можем иначе, потому что молчание ещё мучительнее неудачных слов.
Я записал: «Сентябрь. Возвращался с охоты. Встретил старика.» И поставил точку.
А за окном, в темноте, в полях, под высоким осенним небом, ещё тянулись к югу журавли — невидимые, но слышные. И крик их, протяжный и печальный, был как голос самой этой земли, этих полей, этих лесов и рек, — голос, не требующий ответа и не ждущий его, но от которого сжимается сердце и хочется плакать — не от горя, нет, — а от того странного, сладкого, мучительного чувства, которое мы, за неимением лучшего слова, называем любовью к родине.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.