Новая жизнь князя Нехлюдова
Continuación creativa de un clásico
Esta es una fantasía artística inspirada en «Воскресение» de Лев Толстой. ¿Cómo habría continuado la historia si el autor hubiera decidido extenderla?
Extracto original
С этой ночи началась для Нехлюдова совсем новая жизнь, не столько потому, что он вступил в новые условия жизни, а потому, что всё, что случилось с ним с этого времени, получало для него совсем иное, чем прежде, значение. Чем кончится эта новая полоса его жизни, покажет будущее.
Continuación
Нехлюдов закрыл Евангелие и положил его на стол. За окном вагона светало. Поезд шёл через Сибирь, и берёзовые леса, покрытые первым снегом, тянулись бесконечной белой полосой. Он не спал всю ночь, но усталости не чувствовал — напротив, было такое ощущение, будто он проснулся после долгого, тяжёлого, путаного сна, в котором провёл тридцать с лишним лет.
Всё, что составляло прежнюю его жизнь, — имения, деньги, петербургские гостиные, скачки, клуб, связи с женщинами, — всё это стояло теперь перед ним как чужая, нелепая, стыдная история, к которой он не имел отношения, как взрослый человек не имеет отношения к глупостям, сделанным в детстве.
Но одно дело — понять, и совсем другое — делать.
Поезд остановился на маленькой станции. Нехлюдов вышел на платформу. Мороз стоял ядрёный, сибирский, и воздух был такой чистый, что от него покалывало в груди. На платформе толпились арестанты из следующего этапа — серые фигуры в серых халатах, с бритыми головами, кандальные. Конвойный солдат, молодой, розовощёкий, покрикивал на них привычно и равнодушно, как покрикивают на скотину.
Нехлюдов смотрел на этих людей, и то новое чувство, которое открылось ему ночью при чтении Евангелия, заговорило в нём с такою силой, что он должен был сделать над собой усилие, чтобы не подойти к конвойному и не сказать ему... Но что сказать? Что эти люди — такие же люди, как он? Конвойный это знает. Что обращаться с ними надо человечески? Конвойный скажет: «Так точно, ваше сиятельство», — и ничего не изменится.
Нехлюдов вернулся в вагон и сел у окна. Напротив него сидел попутчик — купец из Томска, толстый, с рыжей бородой, в поддёвке, и пил чай из блюдечка, дуя и причмокивая. Купец уже третий день пытался завести разговор, и Нехлюдов третий день уклонялся. Но теперь, после ночи, проведённой с Евангелием, ему вдруг стало стыдно своей замкнутости. Этот человек тоже был ближний. Этот человек тоже был «брат».
— Далеко ли изволите? — спросил купец, обрадовавшись, что Нехлюдов на него посмотрел.
— В Иркутск.
— По делам-с?
Нехлюдов помедлил.
— Можно сказать, что по делам. Я хочу устроить школу. И больницу. Для ссыльных.
Купец перестал дуть на чай и внимательно посмотрел на Нехлюдова.
— Для каторжных, стало быть?
— Для каторжных.
— Гм. — Купец поставил блюдечко на стол. — А позвольте узнать — на какие же средства?
— На свои.
Купец помолчал, пожевал губами.
— Чудно, — сказал он наконец. — Вы, извините, из каких будете? Из дворян?
— Из дворян. Князь Нехлюдов.
— Князь! — Купец всплеснул руками. — Князь — и для каторжных! Ну, матушки мои. Я двадцать пять лет торгую — и в Сибири, и на Волге, и в Москве — а такого не видывал. Каторжные — они, ваше сиятельство, народ пропащий. Им хоть школу, хоть дворец поставь — они украдут и пропьют.
— Вы так думаете?
— Я это знаю-с. Я их видел. Вот, к примеру, был у меня работник, Семён, из поселенцев. Я его взял, кормил, платил — а он у меня из лавки муки три мешка утащил. Три мешка! Вот вам и каторжный.
Нехлюдов слушал, и ему было интересно — не потому, что купец говорил что-то новое (этот довод он слышал сто раз от сенаторов, от генералов, от тётушек), а потому, что он впервые слушал эти слова без раздражения. Раньше такие речи вызывали в нём злобу, презрение к говорящему, желание возразить и доказать. Теперь же он слушал и видел, что купец говорит это не от злости и не от глупости, а от страха. Купец боялся. Он боялся, что мир устроен не так, как он привык думать. Что каторжные — тоже люди. Что Семён украл муку не потому, что он «пропащий», а потому, что был голоден, или несчастен, или потерял надежду.
«И я так же боялся, — подумал Нехлюдов. — Всю жизнь боялся. Только мой страх был одет в другие одежды — в либеральные фразы, в благотворительность, в рассуждения о народе».
— А скажите, — спросил Нехлюдов, — этот ваш Семён — вы знали, за что он в Сибирь попал?
— Знал-с. За убийство. Жену зарубил топором.
— А почему зарубил — знали?
Купец нахмурился.
— Это, ваше сиятельство, не моего ума дело. Зарубил — и баста. Закон есть закон.
— Но вам не было любопытно?
Купец помолчал и вдруг сказал, понизив голос:
— Была у ней, у жены-то его, связь. С урядником. Семён узнал — ну, и... Я к чему это: пропащий-то он пропащий, а жалко его было. Работник он был хороший. Тихий такой, смирный. И руки золотые. Он мне полку в лавке сделал — до сих пор стоит, не шатается.
Нехлюдов улыбнулся. Вот оно — то самое. Жалко. Даже этот купец, который говорит «пропащий народ» и «закон есть закон», — даже он чувствует жалость. Потому что нельзя не чувствовать. Потому что это заложено в человеке глубже, чем страх, глубже, чем привычка, глубже, чем выгода.
Поезд тронулся. За окном снова потянулись леса, белые, бесконечные, молчаливые. Нехлюдов думал о том, что ему предстоит. Он знал, что будет трудно. Он знал, что чиновники будут ставить препятствия, что деньги будут уходить неизвестно куда, что каторжные будут относиться к нему с недоверием, что либеральные друзья назовут его чудаком, а консервативные — опасным человеком. Он всё это знал.
Но он знал и другое: что нельзя не делать того, что считаешь правильным, только потому, что это трудно. Это было бы то же, что не дышать, потому что воздух холодный.
В Иркутск он приехал через три дня. Город был грязный, деревянный, пыльный летом и снежный зимой, и пахло в нём навозом и дёгтем. Нехлюдов остановился в гостинице, умылся, переоделся и пошёл к губернатору.
Губернатор, генерал-лейтенант Корнилов, принял его в кабинете, обитом зелёным сукном. Это был высокий, сухой человек с седыми бакенбардами и утомлёнными глазами. Он слушал Нехлюдова молча, постукивая карандашом по столу, и лицо его не выражало ничего — ни сочувствия, ни враждебности, ни удивления.
— Школа для ссыльных, — повторил он, когда Нехлюдов закончил. — Князь, вы понимаете, что вы просите?
— Понимаю.
— Я не буду вам мешать, князь, — сказал он наконец. — Но и помогать не буду. Делайте на свои средства, под свою ответственность. И имейте в виду: первый же случай побега — и я закрою вашу школу.
Нехлюдов поблагодарил и вышел. На улице он остановился и вдохнул морозный воздух. Ему было хорошо. Не радостно — радость была бы неуместна, — а именно хорошо, так, как бывает человеку, который наконец делает то, что должен делать.
И, идя по деревянным мосткам иркутской улицы, мимо лавок, мимо саней, мимо баб с вёдрами на коромыслах, мимо солдат и чиновников, — он думал о том, что если хотя бы один человек из тех, кого он встретит в остроге, выйдет оттуда другим, — не потому что его заставили, а потому что он сам захотел, — то вся эта затея стоила того. А если не выйдет — всё равно стоила. Потому что дело не в результате. Дело в том, чтобы не отворачиваться.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.