Classic Continuation Feb 22, 09:56 AM

Новая жизнь князя Нехлюдова

Creative continuation of a classic

This is an artistic fantasy inspired by «Воскресение» by Лев Толстой. How might the story have continued if the author had decided to extend it?

Original excerpt

С этой ночи началась для Нехлюдова совсем новая жизнь, не столько потому, что он вступил в новые условия жизни, а потому, что всё, что случилось с ним с этого времени, получало для него совсем иное, чем прежде, значение. Чем кончится эта новая полоса его жизни, покажет будущее.

— Лев Толстой, «Воскресение»

Continuation

Нехлюдов закрыл Евангелие и положил его на стол. За окном вагона светало. Поезд шёл через Сибирь, и берёзовые леса, покрытые первым снегом, тянулись бесконечной белой полосой. Он не спал всю ночь, но усталости не чувствовал — напротив, было такое ощущение, будто он проснулся после долгого, тяжёлого, путаного сна, в котором провёл тридцать с лишним лет.

Всё, что составляло прежнюю его жизнь, — имения, деньги, петербургские гостиные, скачки, клуб, связи с женщинами, — всё это стояло теперь перед ним как чужая, нелепая, стыдная история, к которой он не имел отношения, как взрослый человек не имеет отношения к глупостям, сделанным в детстве.

Но одно дело — понять, и совсем другое — делать.

Поезд остановился на маленькой станции. Нехлюдов вышел на платформу. Мороз стоял ядрёный, сибирский, и воздух был такой чистый, что от него покалывало в груди. На платформе толпились арестанты из следующего этапа — серые фигуры в серых халатах, с бритыми головами, кандальные. Конвойный солдат, молодой, розовощёкий, покрикивал на них привычно и равнодушно, как покрикивают на скотину.

Нехлюдов смотрел на этих людей, и то новое чувство, которое открылось ему ночью при чтении Евангелия, заговорило в нём с такою силой, что он должен был сделать над собой усилие, чтобы не подойти к конвойному и не сказать ему... Но что сказать? Что эти люди — такие же люди, как он? Конвойный это знает. Что обращаться с ними надо человечески? Конвойный скажет: «Так точно, ваше сиятельство», — и ничего не изменится.

Нехлюдов вернулся в вагон и сел у окна. Напротив него сидел попутчик — купец из Томска, толстый, с рыжей бородой, в поддёвке, и пил чай из блюдечка, дуя и причмокивая. Купец уже третий день пытался завести разговор, и Нехлюдов третий день уклонялся. Но теперь, после ночи, проведённой с Евангелием, ему вдруг стало стыдно своей замкнутости. Этот человек тоже был ближний. Этот человек тоже был «брат».

— Далеко ли изволите? — спросил купец, обрадовавшись, что Нехлюдов на него посмотрел.

— В Иркутск.

— По делам-с?

Нехлюдов помедлил.

— Можно сказать, что по делам. Я хочу устроить школу. И больницу. Для ссыльных.

Купец перестал дуть на чай и внимательно посмотрел на Нехлюдова.

— Для каторжных, стало быть?

— Для каторжных.

— Гм. — Купец поставил блюдечко на стол. — А позвольте узнать — на какие же средства?

— На свои.

Купец помолчал, пожевал губами.

— Чудно, — сказал он наконец. — Вы, извините, из каких будете? Из дворян?

— Из дворян. Князь Нехлюдов.

— Князь! — Купец всплеснул руками. — Князь — и для каторжных! Ну, матушки мои. Я двадцать пять лет торгую — и в Сибири, и на Волге, и в Москве — а такого не видывал. Каторжные — они, ваше сиятельство, народ пропащий. Им хоть школу, хоть дворец поставь — они украдут и пропьют.

— Вы так думаете?

— Я это знаю-с. Я их видел. Вот, к примеру, был у меня работник, Семён, из поселенцев. Я его взял, кормил, платил — а он у меня из лавки муки три мешка утащил. Три мешка! Вот вам и каторжный.

Нехлюдов слушал, и ему было интересно — не потому, что купец говорил что-то новое (этот довод он слышал сто раз от сенаторов, от генералов, от тётушек), а потому, что он впервые слушал эти слова без раздражения. Раньше такие речи вызывали в нём злобу, презрение к говорящему, желание возразить и доказать. Теперь же он слушал и видел, что купец говорит это не от злости и не от глупости, а от страха. Купец боялся. Он боялся, что мир устроен не так, как он привык думать. Что каторжные — тоже люди. Что Семён украл муку не потому, что он «пропащий», а потому, что был голоден, или несчастен, или потерял надежду.

«И я так же боялся, — подумал Нехлюдов. — Всю жизнь боялся. Только мой страх был одет в другие одежды — в либеральные фразы, в благотворительность, в рассуждения о народе».

— А скажите, — спросил Нехлюдов, — этот ваш Семён — вы знали, за что он в Сибирь попал?

— Знал-с. За убийство. Жену зарубил топором.

— А почему зарубил — знали?

Купец нахмурился.

— Это, ваше сиятельство, не моего ума дело. Зарубил — и баста. Закон есть закон.

— Но вам не было любопытно?

Купец помолчал и вдруг сказал, понизив голос:

— Была у ней, у жены-то его, связь. С урядником. Семён узнал — ну, и... Я к чему это: пропащий-то он пропащий, а жалко его было. Работник он был хороший. Тихий такой, смирный. И руки золотые. Он мне полку в лавке сделал — до сих пор стоит, не шатается.

Нехлюдов улыбнулся. Вот оно — то самое. Жалко. Даже этот купец, который говорит «пропащий народ» и «закон есть закон», — даже он чувствует жалость. Потому что нельзя не чувствовать. Потому что это заложено в человеке глубже, чем страх, глубже, чем привычка, глубже, чем выгода.

Поезд тронулся. За окном снова потянулись леса, белые, бесконечные, молчаливые. Нехлюдов думал о том, что ему предстоит. Он знал, что будет трудно. Он знал, что чиновники будут ставить препятствия, что деньги будут уходить неизвестно куда, что каторжные будут относиться к нему с недоверием, что либеральные друзья назовут его чудаком, а консервативные — опасным человеком. Он всё это знал.

Но он знал и другое: что нельзя не делать того, что считаешь правильным, только потому, что это трудно. Это было бы то же, что не дышать, потому что воздух холодный.

В Иркутск он приехал через три дня. Город был грязный, деревянный, пыльный летом и снежный зимой, и пахло в нём навозом и дёгтем. Нехлюдов остановился в гостинице, умылся, переоделся и пошёл к губернатору.

Губернатор, генерал-лейтенант Корнилов, принял его в кабинете, обитом зелёным сукном. Это был высокий, сухой человек с седыми бакенбардами и утомлёнными глазами. Он слушал Нехлюдова молча, постукивая карандашом по столу, и лицо его не выражало ничего — ни сочувствия, ни враждебности, ни удивления.

— Школа для ссыльных, — повторил он, когда Нехлюдов закончил. — Князь, вы понимаете, что вы просите?

— Понимаю.

— Я не буду вам мешать, князь, — сказал он наконец. — Но и помогать не буду. Делайте на свои средства, под свою ответственность. И имейте в виду: первый же случай побега — и я закрою вашу школу.

Нехлюдов поблагодарил и вышел. На улице он остановился и вдохнул морозный воздух. Ему было хорошо. Не радостно — радость была бы неуместна, — а именно хорошо, так, как бывает человеку, который наконец делает то, что должен делать.

И, идя по деревянным мосткам иркутской улицы, мимо лавок, мимо саней, мимо баб с вёдрами на коромыслах, мимо солдат и чиновников, — он думал о том, что если хотя бы один человек из тех, кого он встретит в остроге, выйдет оттуда другим, — не потому что его заставили, а потому что он сам захотел, — то вся эта затея стоила того. А если не выйдет — всё равно стоила. Потому что дело не в результате. Дело в том, чтобы не отворачиваться.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"A word after a word after a word is power." — Margaret Atwood