De: Граф Монте-Кристо
Глава 48. Идеология
Если бы граф Монте-Кристо давно уже был знаком с обычаями парижского света, он лучше оценил бы значение шага, на который решился г-н де Вильфор. Крепко державшийся при дворе, независимо от того, царствовала ли старшая или младшая ветвь, было ли правительство доктринёрски-либеральным или консервативным; слывший у всех человеком одарённым, ибо таковыми обыкновенно считают тех, кто ни разу не потерпел политического поражения; многими ненавидимый, но иными горячо поддерживаемый, никем при этом по-настоящему не любимый, г-н де Вильфор занимал высокое положение в судейском сословии и держал своё первенство, как некогда какой-нибудь Арлей или Моле. Его гостиная, под возрождающим влиянием молодой жены и дочери от первого брака, едва достигшей восемнадцати лет, оставалась одним из тех благоустроенных парижских салонов, где ревностно поддерживались поклонение обычаям старины и соблюдение строгого этикета. Ледяная учтивость, неукоснительная верность правительственным началам, глубокое презрение к теориям и теоретикам, закоренелая ненависть к идеализму — вот из чего складывалась и частная, и общественная жизнь г-на де Вильфора.
Г-н де Вильфор был не только судьёй — он был почти дипломатом. Его связи с прежним двором, о котором он неизменно отзывался с достоинством и почтением, снискали ему уважение и двора нового, а знал он столько, что с ним не только всегда бережно считались, но порой и советовались. Быть может, дело обстояло бы иначе, если бы можно было избавиться от г-на де Вильфора; но, подобно феодальным баронам, восставшим против своего государя, он засел в неприступной крепости. Крепостью этой была его должность королевского прокурора, все выгоды которой он использовал с изумительным искусством и от которой отказался бы лишь ради того, чтобы стать депутатом и сменить нейтралитет на оппозицию.
Обыкновенно г-н де Вильфор делал и отдавал очень мало визитов. За него ездила с визитами жена, и в свете это было делом привычным: тяжкие и разнообразные занятия судьи принимались за оправдание того, что на деле было лишь расчётливой гордыней, проявлением напускного превосходства — словом, применением на практике аксиомы: делай вид, что ценишь себя, и свет оценит тебя, — аксиомы, ныне во сто крат более полезной в обществе, нежели греческое «Познай самого себя», познание, которое в наши дни мы заменили менее трудной и более выгодной наукой познания других.
Для друзей г-н де Вильфор был могущественным покровителем; для врагов — молчаливым, но злобным противником; для тех же, кто не был ни тем, ни другим, — статуей человека-закона. Он держался надменно, взгляд его был то ровным и непроницаемым, то дерзко-пронзительным и допытывающимся. Четыре сменившие одна другую революции воздвигли и укрепили пьедестал, на котором покоилось его благополучие.
Г-н де Вильфор слыл наименее любопытным и наименее докучливым человеком во Франции. Раз в год он давал бал, на котором показывался всего на четверть часа — то есть на сорок пять минут меньше, чем длится появление короля на его балах. Его никогда не видели в театрах, на концертах, ни в каком месте общественных увеселений. Изредка, но нечасто, он играл в вист, и тогда заботились о том, чтобы подобрать ему достойных партнёров — то это были послы, то архиепископы, а то принц, или председатель, или какая-нибудь вдовствующая герцогиня.
Таков был человек, чей экипаж только что остановился у дверей графа Монте-Кристо. Камердинер доложил о г-не де Вильфоре в ту минуту, когда граф, склонившись над большим столом, прочерчивал на карте путь из Санкт-Петербурга в Китай.
Прокурор вошёл всё той же важной и размеренной поступью, какою вступал в залу суда. Это был тот же самый человек, или, вернее, дальнейшее развитие того же человека, которого мы уже видели помощником прокурора в Марселе. Природа, по своему обыкновению, не отклонилась от намеченного ею пути. Из стройного он стал теперь тощим; некогда бледный, он сделался жёлтым; глубоко посаженные глаза его ввалились, а золотые очки, прикрывавшие их, казались неотъемлемой частью его лица. Одет он был во всё чёрное, за исключением белого галстука, и погребальный вид его смягчала лишь узкая полоска красной ленточки, почти незаметно продетая в петлицу и походившая на кровавую черту, проведённую тонкой кистью.
Как ни владел собою Монте-Кристо, он с неудержимым любопытством разглядывал судью, на поклон которого ответил и который, недоверчивый по привычке и особенно недоверчивый к светским чудесам, куда более склонен был видеть в «благородном чужестранце» — ибо так уже называли Монте-Кристо — искателя приключений, ищущего новых поприщ, или беглого преступника, нежели князя Святого престола или султана из «Тысячи и одной ночи».
— Сударь, — произнёс Вильфор тем визгливым тоном, какой судейские усваивают в своих ораторских излияниях и от которого не могут или не хотят избавиться в свете, — сударь, важная услуга, оказанная вами вчера моей жене и сыну, вменяет мне в обязанность принести вам мою благодарность. Итак, я явился исполнить этот долг и выразить вам мою беспредельную признательность.
И, говоря это, «суровое око» судьи не утратило ничего из своей обычной надменности. Он говорил голосом генерального прокурора, с той непреклонной неподвижностью шеи и плеч, из-за которой льстецы его уверяли (как мы уже отмечали), будто он живая статуя закона.
— Сударь, — отвечал граф с ледяным видом, — я весьма счастлив, что мне довелось сохранить сына для матери, ибо говорят, что материнское чувство — самое святое из всех; и то счастливое обстоятельство, что выпало на мою долю, сударь, могло бы избавить вас от долга, исполнение которого, спору нет, оказывает мне великую честь, ибо мне известно, что г-н де Вильфор не привык расточать милость, которую он оказывает мне ныне, — милость, которая, сколь ни высоко я её ценю, всё же не сравнится с тем удовлетворением, что я нахожу в собственной совести.
Вильфор, поражённый этим ответом, какого он никак не ожидал, вздрогнул, точно солдат, ощутивший удар, нанесённый ему поверх брони; и презрительно скривившаяся губа его показала, что с этой минуты он занёс в скрижали своего ума, что граф Монте-Кристо отнюдь не благовоспитанный дворянин.
Он огляделся, ища, за что бы уцепиться, чтобы направить беседу, и, казалось, без труда напал на подходящий предмет. Он увидел карту, которую рассматривал Монте-Кристо, когда он вошёл, и сказал:
— Вы, я вижу, занимаетесь географией, сударь? Это богатое поприще для вас — ведь вы, как я слышал, повидали столько же земель, сколько начертано на этой карте.
— Да, сударь, — отвечал граф, — я задался целью проделать над человеческим родом, взятым в целом, то, что вы ежедневно проделываете над отдельными людьми, — исследование физиологическое. Я полагал, что куда легче спускаться от целого к части, нежели восходить от части к целому. Это алгебраическая аксиома, велящая нам идти от известного к неизвестному, а не от неизвестного к известному; но садитесь же, сударь, прошу вас.
Монте-Кристо указал на кресло, которое прокурору пришлось потрудиться придвинуть самому, тогда как граф лишь опустился в своё, стоя на коленях в котором он и встретил г-на де Вильфора. Так граф оказался вполоборота к своему гостю, спиною к окну, облокотившись на географическую карту, служившую покамест темою беседы, — беседы, которая, как и в случае разговоров с Дангларом и Морсером, приняла оборот, сообразный с собеседниками, если не с положением дел.
— А, вы философствуете, — заметил Вильфор после минутного молчания, во время которого он, точно борец, встретивший сильного противника, переводил дух, — что ж, сударь, право, будь мне, как вам, нечем более заняться, я подыскал бы себе развлечение позанятнее.
— Помилуйте, сударь, — возразил Монте-Кристо, — человек — всего лишь безобразная гусеница для того, кто разглядывает его в солнечный микроскоп; но вы, кажется, сказали, что мне нечем заняться. А позвольте спросить, сударь, вам — есть? Полагаете ли вы, что вам есть чем заняться? Или, говоря прямо, вправду ли вы думаете, что дело ваше заслуживает того, чтобы называться делом?
Изумление Вильфора удвоилось от этого второго удара, столь сильно нанесённого странным его противником. Давно уже судья не слыхал парадокса столь дерзкого, или, вернее, если сказать точнее, он услышал такое впервые в жизни. Прокурор собрался с силами, чтобы ответить.
— Сударь, — промолвил он, — вы чужестранец, и вы, кажется, сами говорите, что часть жизни провели в восточных странах, а потому вам неведомо, как правосудие человеческое, столь скорое в странах варварских, движется у нас осторожно и обдуманно.
— Как же, как же, сударь, ведомо; это pede claudo древних. Всё это я знаю, ибо более всего я и занимался правосудием всех стран — с уголовным судопроизводством всех народов я сравнивал естественную справедливость, и должен сказать вам, сударь, что именно закон первобытных народов, то есть закон возмездия, я всего чаще находил согласным с законом Божьим.
— Если бы такой закон был принят, сударь, — сказал прокурор, — он весьма упростил бы наши кодексы, и тогда судьям, как вы только что заметили, и впрямь было бы немного дела.
— Быть может, со временем к тому и придёт, — заметил Монте-Кристо, — вы ведь знаете, что человеческие изобретения шествуют от сложного к простому, а простота всегда есть совершенство.
— Пока же, — продолжал судья, — наши кодексы в полной силе, со всеми их противоречивыми установлениями, заимствованными из галльских обычаев, римских законов и франкских правовых обыкновений; а знание всего этого, согласитесь, не приобретается без долгого труда; чтобы усвоить эту науку, нужны утомительные занятия, а усвоив её — крепкая память, чтобы её удержать.
— Совершенно с вами согласен, сударь; но всё то, что и вы знаете о французском кодексе, я знаю не только применительно к этому кодексу, но и применительно к кодексам всех народов. Английские, турецкие, японские, индийские законы знакомы мне так же, как законы французские, а посему я был прав, говоря вам, что относительно (вы ведь знаете, сударь, что всё в мире относительно) — относительно того, что сделал я, вам дела весьма немного; но что относительно всего, чему я научился, вам ещё немало предстоит узнать.
— Но с какою же целью изучили вы всё это? — спросил Вильфор в изумлении.
Монте-Кристо улыбнулся.
— Право, сударь, — заметил он, — я вижу, что, несмотря на славу человека выдающегося, которую вы стяжали, вы смотрите на всё с той низменной и пошлой точки зрения, что принята в свете, — начиная человеком и человеком же кончая, то есть с самой ограниченной, самой узкой точки зрения, какую только способен вместить человеческий ум.
— Прошу вас, сударь, объяснитесь, — сказал Вильфор, всё более и более изумляясь, — я, право, не вполне... вас... понимаю.
— Я говорю, сударь, что, устремив взор на общественное устройство народов, вы видите одни лишь пружины машины и упускаете из виду возвышенного мастера, приводящего их в движение; я говорю, что вы признаёте перед собою и вокруг себя одних лишь сановников, полномочия которых скреплены подписью министра или короля; а люди, которых Бог поставил выше этих сановников, министров и королей, вручив им не должность, которую надо занимать, а миссию, которую надлежит исполнить, — эти люди, говорю я, ускользают от вашего тесного, ограниченного поля зрения. Так изменяет человеку его слабость с её немощными и несовершенными органами. Товия принял ангела, возвратившего ему зрение, за обыкновенного юношу. Народы приняли Аттилу, которому суждено было их истребить, за завоевателя, подобного прочим завоевателям, и обоим пришлось открыть свою миссию, чтобы их узнали и признали: одному пришлось сказать: «Я ангел Господень», а другому: «Я бич Божий», — дабы явлена была божественная сущность в них обоих.
— Так, значит, — сказал Вильфор, изумляясь всё больше и в самом деле полагая, что говорит с мистиком или безумцем, — вы почитаете себя одним из тех необычайных существ, о которых сейчас упомянули?
— А почему бы и нет? — холодно сказал Монте-Кристо.
— Прошу прощения, сударь, — отвечал совершенно ошеломлённый Вильфор, — но вы простите меня, если, явившись к вам, я не подозревал, что встречу человека, чьи познания и разумение столь далеко превосходят обычные познания и разумение людей. У нас, испорченных чад цивилизации, не в обычае встречать таких вельмож, как вы, обладателей — по крайней мере, так говорят — несметного состояния; и прошу вас заметить, что я не выспрашиваю, я лишь повторяю; не в обычае, говорю я, у столь избранных и богатых существ тратить время на рассуждения о состоянии общества, на философические мечтания, предназначенные в лучшем случае утешать тех, кого судьба лишила земных благ.
— Право, сударь, — возразил граф, — неужели вы достигли того высокого положения, в каком ныне пребываете, ни разу не признав или даже не встретив исключений? И неужели вы никогда не пользуетесь своими глазами, которые должны были приобрести столько тонкости и верности, чтобы с первого взгляда угадывать, какого рода человек перед вами? Разве судья не должен быть не только наилучшим служителем закона, но и хитроумнейшим толкователем всех уловок своего ремесла, стальным зондом, испытующим сердца, пробирным камнем, на котором проверяется золото, что в каждой душе смешано с большей или меньшей долею примеси?
— Сударь, — сказал Вильфор, — честное слово, вы меня подавляете. Право же, я никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь говорил так, как вы.
— Оттого, что вы вечно замкнуты в кругу общих условий и никогда не дерзали расправить крылья, чтобы взлететь в те высшие сферы, которые Бог населил существами незримыми или необыкновенными.
— И вы, стало быть, допускаете, сударь, что эти сферы существуют и что эти отмеченные и незримые существа смешиваются с нами?
— А почему бы и нет? Разве видите вы воздух, которым дышите, а между тем без него вы и мгновения не могли бы прожить?
— Значит, мы не видим тех существ, о которых вы говорите?
— Отчего же, видим; вы видите их всякий раз, когда Богу угодно позволить им принять телесную оболочку. Вы касаетесь их, соприкасаетесь с ними, говорите с ними, и они вам отвечают.
— Признаюсь, — сказал Вильфор с улыбкой, — я бы предпочел, чтобы меня заранее предупредили, когда одно из этих существ окажется рядом со мной.
— Ваше желание исполнено, сударь, ибо вас только что предупредили, и я предупреждаю вас снова.
— Так, стало быть, вы сами и есть одно из этих отмеченных существ?
— Да, сударь, полагаю, что так; ибо до сих пор никто из людей не оказывался в положении, подобном моему. Владения королей ограничены то горами, то реками, то переменою нравов, то различием языка. Мое же царство ограничено лишь пределами мира, ибо я не итальянец, не француз, не индус, не американец, не испанец — я космополит. Ни одна страна не может сказать, что видела мое рождение. Одному лишь Богу ведомо, какая страна увидит мою смерть. Я усваиваю все обычаи, говорю на всех языках. Вы принимаете меня за француза, ибо я говорю по-французски с той же легкостью и чистотой, что и вы. Так вот, Али, мой нубиец, считает меня арабом; Бертуччо, мой управляющий, принимает меня за римлянина; Гайде, моя невольница, полагает меня греком. А потому вы, вероятно, поймете, что, не имея отечества, не прося покровительства ни у какого правительства, не признавая ни одного человека своим братом, я не знаю ни одного из тех сомнений, что удерживают сильных, ни одного из тех препятствий, что сковывают слабых, — ничто меня не сковывает и не удерживает. У меня всего два противника — не скажу два победителя, ибо упорством я одолеваю и их, — это время и расстояние. Есть еще и третий, самый страшный, — это то, что я существо смертное. Одно это может остановить меня на моем пути, прежде чем я достигну цели, к которой стремлюсь, ибо все остальное я свел к математическим величинам. То, что люди называют превратностями судьбы, — а именно разорение, перемены, случайности — я предусмотрел заранее, и если что-либо из этого меня и постигнет, то все же не сокрушит. Пока я не умру, я всегда буду тем, что я есть, и потому-то я и говорю вам вещи, которых вы никогда не слыхали, даже из уст королей, — ибо короли в вас нуждаются, а прочие люди вас боятся. Ибо кто в обществе, столь несуразно устроенном, как наше, не говорит себе: «Быть может, настанет день, когда мне придется иметь дело с королевским прокурором»?
— Но разве вы, сударь, не могли бы сказать себе того же? С той минуты, как вы становитесь жителем Франции, вы, естественно, подчиняетесь французским законам.
— Знаю, сударь, — отвечал Монте Кристо, — но, приезжая в какую-либо страну, я принимаюсь изучать всеми доступными мне средствами тех людей, от которых мне есть чего ждать или чего опасаться, покуда не узнаю их так же хорошо, а быть может, и лучше, чем они знают самих себя. Из этого следует, что королевский прокурор, кто бы он ни был, с которым мне пришлось бы иметь дело, оказался бы, несомненно, в большем затруднении, нежели я.
— Иными словами, — с запинкою отозвался Вильфор, — по вашему убеждению, человеческая природа слаба, а стало быть, каждый совершил какие-нибудь проступки.
— Проступки или преступления, — небрежно бросил Монте Кристо.
— И что один лишь вы, среди людей, которых вы не признаете своими братьями, — ибо вы сами так сказали, — заметил Вильфор голосом, слегка дрогнувшим, — один лишь вы безупречны.
— Нет, не безупречен, — возразил граф, — только непроницаем, вот и все. Но оставим этот разговор, сударь, если тон его вам неприятен; ваше правосудие тревожит меня не более, чем вас — мое ясновидение.
— Нет-нет, отнюдь, — сказал Вильфор, боявшийся показать, будто он сдает свои позиции. — Нет; вашей блистательной и почти возвышенной беседой вы вознесли меня над обыденным уровнем; мы уже не беседуем, мы возвышаемся до рассуждения. Но вы ведь знаете, как богословы на своих кафедрах и философы в своих спорах порой изрекают жестокие истины; вообразим же на мгновение, что мы богословствуем на светский лад или хотя бы философствуем, и я скажу вам, как бы грубо это ни прозвучало: «Брат мой, вы приносите слишком щедрые жертвы гордыне; быть может, вы и выше других, но над вами есть Бог».
— Над всеми нами, сударь, — отвечал Монте Кристо тоном и с ударением столь глубоким, что Вильфор невольно содрогнулся. — У меня есть гордость перед людьми — змеями, всегда готовыми ужалить всякого, кто прошел бы мимо, не раздавив их пятою. Но я оставляю эту гордость перед Богом, который извлек меня из ничтожества, дабы сделать тем, что я есть.
— В таком случае, граф, я восхищаюсь вами, — сказал Вильфор, впервые за всю эту странную беседу обратившийся к незнакомцу с этим аристократическим титулом, тогда как прежде называл его лишь «сударь». — Да, и я скажу вам: если вы и вправду сильны, вправду выше других, вправду благочестивы или непроницаемы, — что, как вы верно сказали, одно и то же, — то будьте горды, сударь, ибо это свойство превосходства. И все же вы, несомненно, честолюбивы.
— Да, сударь.
— И в чем же ваше честолюбие?
— И меня, как случается с каждым человеком однажды в жизни, Сатана вознес на высочайшую гору земли и там показал мне все царства мира, и, как некогда, так и мне он сказал: «Дитя земли, чего ты хочешь, дабы поклониться мне?» Я долго размышлял, ибо гложущее честолюбие давно снедало меня, и наконец ответил: «Послушай, я всегда слышал о Провидении, но никогда не видел ни его самого, ни чего-либо, что походило бы на него или что могло бы уверить меня в его существовании. Я хочу сам стать Провидением, ибо чувствую, что самое прекрасное, самое благородное и возвышенное на свете — это воздавать и карать». Сатана склонил голову и застонал. «Ты ошибаешься, — сказал он, — Провидение существует, но ты никогда его не видел, ибо чадо Божие столь же незримо, как и Отец. Ты не видел ничего, что походило бы на него, ибо он действует тайными пружинами и движется сокровенными путями. Все, что я могу сделать для тебя, — это сделать тебя одним из орудий этого Провидения». Сделка была заключена. Быть может, я погублю свою душу, но что за важность? — прибавил Монте Кристо. — Если бы все повторилось сызнова, я поступил бы точно так же.
Вильфор смотрел на Монте Кристо с крайним изумлением.
— Граф, — спросил он, — есть ли у вас родные?
— Нет, сударь, я один на свете.
— Тем хуже.
— Отчего же? — спросил Монте Кристо.
— Оттого, что тогда вам довелось бы увидеть зрелище, способное сломить вашу гордыню. Вы говорите, что не боитесь ничего, кроме смерти?
— Я не говорил, что боюсь ее; я лишь сказал, что одна только смерть может помешать исполнению моих замыслов.
— А старость?
— Я достигну своей цели прежде, чем состарюсь.
— А безумие?
— Я был близок к безумию; и вам известно правило: non bis in idem. Это правило уголовного права, а стало быть, вы вполне понимаете все его применение.
— Сударь, — продолжал Вильфор, — есть нечто, чего следует страшиться помимо смерти, старости и безумия. Например, есть апоплексия — эта молния, которая поражает вас, но не убивает и все же кладет всему конец. Вы все еще вы, как и теперь, и вместе с тем вы уже не вы; вы, кто, подобно Ариэлю, граничил с ангельским, становитесь лишь косною массой, которая, подобно Калибану, граничит со звериным; и это зовется на языке человеческом, как я вам говорю, ни более ни менее как апоплексией. Приходите же, граф, если пожелаете, и продолжим эту беседу у меня, в любой день, когда вам угодно будет увидеть противника, способного вас понять и жаждущего вам возразить, и я покажу вам моего отца, господина Нуартье де Вильфора, одного из самых пламенных якобинцев Французской революции; иными словами, человека необыкновенной дерзости, подкрепленной могущественной натурой, — человека, который, быть может, и не видел, подобно вам, всех царств земных, но помог низвергнуть одно из величайших; словом, человека, который мнил себя, подобно вам, одним из посланцев — не Бога, но некоего высшего существа; не Провидения, но рока. И что же, сударь, разрыв кровеносного сосуда в доле мозга разрушил все это — не в день, не в час, а в единый миг. Господин Нуартье, который накануне вечером был еще старым якобинцем, старым сенатором, старым карбонарием, смеявшимся над гильотиной, пушкой и кинжалом, — господин Нуартье, игравший революциями, — господин Нуартье, для которого Франция была огромной шахматной доскою, откуда пешки, ладьи, кони и ферзи должны были исчезнуть, дабы королю был объявлен мат, — господин Нуартье, грозный Нуартье, наутро сделался бедным господином Нуартье, беспомощным стариком, отданным на милость слабейшего создания в доме, то есть его внучки Валентины; иначе говоря, немым и застывшим телом, которое живет без страданий лишь затем, чтобы дать время его плоти истлеть, покуда сам он не сознает своего распада.
— Увы, сударь, — сказал Монте Кристо, — зрелище это не ново ни для моего взора, ни для моей мысли. Я отчасти врач и, подобно моим собратьям, не раз искал душу в живой и в мертвой материи; и все же, подобно Провидению, она осталась незримой для моих глаз, хотя и присутствовала в моем сердце. Сотни писателей со времен Сократа, Сенеки, святого Августина и Галля делали в стихах и в прозе то же сравнение, что и вы, и все же я хорошо понимаю, что страдания отца могут произвести в душе сына великие перемены. Я навещу вас, сударь, коль скоро вы велите мне созерцать, на пользу моей гордыне, это ужасное зрелище, которое, должно быть, стало столь великим источником скорби для вашей семьи.
— Так оно, несомненно, и было бы, не пошли мне Бог столь щедрого возмещения. В противоположность старику, который влачится к могиле, есть двое детей, только вступающих в жизнь, — Валентина, дочь от моей первой жены, мадемуазель Рене де Сен-Меран, и Эдуард, тот мальчик, которому вы нынче спасли жизнь.
— И какой же вывод, сударь, вы делаете из этого возмещения? — спросил Монте Кристо.
— Мой вывод таков, — отвечал Вильфор, — что мой отец, увлеченный своими страстями, совершил какой-то проступок, неведомый людскому правосудию, но отмеченный правосудием Божиим. Что Бог, желая в милосердии своем покарать лишь одного, обрушил это правосудие на него одного.
Монте Кристо, с улыбкою на устах, издал в глубине души стон, от которого Вильфор бежал бы прочь, если бы только услышал его.
— Прощайте, сударь, — сказал сановник, поднявшись с места, — я покидаю вас, храня о вас память — память уважения, которая, надеюсь, не будет вам неприятна, когда вы узнаете меня ближе; ибо я не из тех, кто докучает своим друзьям, в чем вы убедитесь. К тому же вы навеки приобрели друга в лице госпожи де Вильфор.
Граф поклонился и удовольствовался тем, что проводил Вильфора до дверей своего кабинета, а самого прокурора до кареты сопроводили два лакея, которые по знаку своего господина последовали за ним со всеми знаками почтения. Когда он удалился, Монте Кристо глубоко вздохнул и сказал:
— Довольно этого яда, поищем теперь противоядие.
Затем, позвонив в колокольчик, он сказал вошедшему Али:
— Я иду в покои госпожи; вели подать карету к часу.
"Comienza a contar las historias que solo tú puedes contar." — Neil Gaiman