Я тебя не люблю, я тебя обожаю
Он сказал это в первый раз на крыше. Ветер сдирал слова с губ, уносил их куда-то вниз, к мокрым переулкам, и Вера не расслышала. Или сделала вид. Потому что расслышать — значит ответить. А ответить ей было нечего. Точнее — было, но такое, что лучше промолчать.
Она стояла у перил, считала огни внизу — жёлтые, белые, один красный, — и думала: если он скажет это ещё раз, я либо поцелую его, либо уйду навсегда. Третьего не дано.
Хотя кого она обманывала — третье было единственным вариантом.
***
Данила появился в её жизни через дверь. Буквально — через дверь. Соседнюю. Он въехал в квартиру напротив в конце февраля, когда весь город выглядел так, будто его жевали и выплюнули. Серый снег, серое небо, серые лица в метро. А Данила — нет. Данила был другой. В нём было что-то от поздних осенних костров: тепло, дым, запах горького и чуть-чуть опасного.
Вера заметила его руки первыми. Он нёс коробку — тяжёлую, судя по тому, как напряглись предплечья, — и на левом запястье болтался кожаный браслет, старый, потёртый. Такие вещи не покупают. Такие вещи дарят. Или не снимают.
— Двести четвёртая? — спросил он.
— Двести третья, — сказала Вера.
Он улыбнулся. Не ей — ситуации. Разница огромная, между прочим, но Вера почему-то запомнила эту улыбку. Ну, бывает. Запоминаешь чепуху — угол рта, прищур, то, как он качнул головой, — а потом неделями не можешь выкинуть из памяти.
Дура.
***
Они не дружили. Дружба — это когда созваниваешься, ходишь в кино, обсуждаешь сериалы. Они не делали ничего из этого. Они сталкивались. На лестнице, у мусоропровода (романтика, ага), в лифте. Каждый раз — тридцать секунд, минута, полторы. И каждый раз у Веры потом полчаса гудело в голове, как после удара.
Однажды — март уже, мокрый, гнилой — она вышла выбросить мусор в час ночи. Дурная привычка, вынесенная из студенчества: откладываешь на потом, потом превращается в полночь, полночь — в час. Данила стоял на лестничной площадке. Курил в окно. Вообще-то нельзя, но кому какое дело в доме, где консьержка работает до семи.
— Не спится? — спросил он.
— Мусор, — Вера подняла пакет как доказательство.
Он посмотрел на пакет. Потом на неё. Потом снова на пакет.
— Хочешь кофе?
Нет. Нет, не хочу. Час ночи, я в штанах от пижамы и в куртке поверх майки, волосы — гнездо, под глазами — синяки от монитора. Нет.
— Хочу.
***
Его квартира пахла кардамоном. Это было первое, что она отметила. Второе — книги. Не на полках, нет; стопками, на полу, на подоконнике, на стуле. Томик Кортасара торчал из-под кофеварки. На стене — карта, большая, бумажная, с булавками. Красные, синие, одна зелёная.
— Ты путешествуешь? — глупый вопрос. Карта на стене — ну очевидно же.
— Уезжаю, — он сказал это так, будто поправил. Не «путешествую» — «уезжаю». Вера тогда не поняла разницу. Поняла позже. Путешествовать — это ехать куда-то. Уезжать — это ехать откуда-то.
Он варил кофе молча, и Вера сидела на табуретке — деревянной, шаткой, явно с барахолки — и разглядывала его спину. Широкую. Тёмная футболка, лопатки под тканью, позвонок на шее — один, выступающий. Вера подумала: я хочу коснуться этого позвонка. Потом подумала: что за бред. Потом снова: хочу.
Кофе оказался горький. Правильный.
***
Они не целовались до апреля.
Это важно. Потому что за эти шесть недель — или семь, или пять с половиной, Вера не отмечала в календаре, хотя могла бы — случилось столько всего, что хватило бы на роман. Не любовный. Другой. Тот тип романа, где главная героиня всё время чувствует, будто стоит у края, и не может понять — это балкон или обрыв.
Данила появлялся и исчезал. Два дня подряд они могли разговаривать до трёх ночи — через стену, через открытые двери, через лестничную площадку, — а потом он пропадал. Не отвечал. Свет в его квартире не горел. Один раз — на четыре дня.
Вера не спрашивала.
Не потому что не хотела знать — хотела, ещё как, до зуда в кончиках пальцев, — а потому что боялась услышать ответ. Любой ответ. Нормальный ответ (командировка, родители, зубной) казался бы ложью. А правда... правда могла оказаться такой, что лучше без неё.
Она придумывала версии. Ночами, конечно. Не днём — днём у неё работа, таблицы, созвоны, начальник с голосом как у помятого клаксона. Днём некогда. А ночью — пожалуйста. Целый театр в голове.
Может, женат. Может, в розыске. Может, просто мудак. (Третий вариант, как ни странно, был самым страшным.)
***
В апреле он поцеловал её в коридоре.
Не в её коридоре и не в его. В общем. Между дверьми. Она несла пакет из магазина — тяжёлый, с арбузом, зачем она купила арбуз в апреле, — и он вышел из лифта, и они столкнулись, и пакет порвался, и арбуз покатился, и Данила его поймал, и выпрямился, и они оказались очень близко друг к другу.
Очень.
Он пах дождём. И кардамоном. И чем-то ещё — тёплым, кожаным, чужим.
— Я тебя не люблю, — сказал он.
Вера отшатнулась. Или попыталась — стена за спиной не дала.
— Я тебя не люблю. Любовь — это... — он запнулся. Впервые за всё время, что она его знала. — Любовь — это когда можно уйти. Когда есть выбор. Я выбираю — люблю. Не выбираю — не люблю. Понимаешь?
Вера не понимала.
— Я тебя обожаю. Это другое. Это когда выбора нет. Когда ты просто — есть, и всё. Как гравитация. Я не выбирал падать. Я просто упал.
И он её поцеловал.
Арбуз лежал на полу. Вера забыла про него на сутки.
***
Потом была неделя — самая странная неделя в её жизни.
Он приходил каждый вечер. Варил кофе — всегда горький, всегда правильный. Говорил мало. Смотрел — много. У него была манера: когда Вера рассказывала что-то, он наклонял голову чуть влево и щурился, будто разглядывал не её, а что-то за ней. Или внутри неё. Жутковато, если честно. И — невозможно — притягательно.
Он трогал её волосы. Не гладил — перебирал. Медленно, как чётки. Одну прядь, другую. Вера в такие моменты забывала дышать, и это не метафора; буквально забывала, приходилось напоминать себе: вдох, выдох, не умирай тут на кухне.
Он рассказал ей про булавки на карте. Красные — города, где он жил. Синие — где хотел бы. Зелёная — одна — город, из которого нельзя уехать.
— Какой?
— Этот.
— Почему нельзя?
Он посмотрел на неё. Тем самым взглядом — наклон, прищур, что-то за ней или внутри.
— Потому что ты здесь.
Тишина.
Вера встала, подошла к карте, вытащила зелёную булавку. Покрутила в пальцах. Маленькая, пластиковая, острая. Воткнула обратно.
— Ладно, — сказала она. — Я тоже тебя не люблю.
Он улыбнулся — не ситуации; ей.
Разница — огромная.
***
А потом он снова исчез.
На этот раз — на неделю. Вера ходила мимо его двери, как дура, — утром на работу, вечером с работы, ночью к мусоропроводу (чаще, чем требовалось). Свет не горел. Звонок молчал. Телефон — она набрала один раз, ровно один, — длинные гудки, потом тишина.
На пятый день она заметила конверт. Он лежал у её двери, без марки, без обратного адреса. Внутри — фотография. Крыша их дома, ночь, огни внизу. На обороте — почерк; мелкий, нервный, будто писали на весу:
«Я вернусь. Или не вернусь. Но обожать — буду. Это не выбор. Помнишь?»
Вера прижала фотографию к груди — к тому месту, где что-то дёрнулось, больно и горячо, как ожог от спички, которую держишь слишком долго. Село на кухне. Кофе не варила — его кофе, горький, правильный, она так и не научилась.
За стеной — тихо. За окном — апрельский дождь. Мелкий, нудный, бесконечный.
Вера положила фотографию на стол. Рядом с кружкой. Рядом с телефоном, который не звонит.
***
Он вернулся в мае.
Стоял на пороге — мокрый (опять), с рюкзаком, с тёмными кругами под глазами, с тем самым браслетом на запястье. Вера открыла дверь и не сказала ничего. Секунда. Две. Пять.
— Кофе? — спросил он.
— Кардамон кончился, — сказала она.
Он засмеялся. Тихо, хрипло, как человек, который давно не смеялся.
Вера отступила. Он вошёл. Дверь закрылась.
И всё, что она знала точно — прямо сейчас, в эту секунду, стоя в коридоре с мужчиной, который появляется и исчезает, как тень от облака, — всё, что знала: это не любовь.
Это хуже.
Это — обожание. Когда выбора нет. Когда ты просто падаешь и не хочешь, чтобы кто-то ловил.
Фотография на столе. Кружка. Дождь за окном.
Он обожал. Она — тоже.
А что будет дальше — ну; кто знает. Кто вообще знает.
Paste this code into your website HTML to embed this content.