Night Horrors Mar 20, 08:53 AM

Подвал не был закрыт

Шестой сезон.

Все знали, что шестой — последний. Рейтинги падали, продюсер Стас орал в трубку каждый вторник, а Лёня из монтажки тихо пил у себя в каморке и говорил: «Ну ещё одна локация, ну ещё одна Лариса, ну ещё один дом с привидениями — кому это надо?» Лёне было плевать. Лёне было за пятьдесят, и он видел, как делается телевизионная колбаса, изнутри.

Роддом в Подольске нашли через краеведческий форум. Заброшен с девяносто четвёртого. Два этажа, подвал, окна забиты фанерой — на некоторых фанера отвалилась, и проёмы зияли, как рты. Стас приехал на рекогносцировку, пофоткал на айфон, сказал: «Жирно». Это было его высшей оценкой.

Лариса прибыла к восьми вечера. Тридцать восемь лет, золотые кольца на каждом пальце — не бижутерия, нет, настоящее золото, она это подчёркивала, — шаль цвета сливового варенья, запах пачули такой густой, что у звукорежиссёра Паши заслезились глаза. Она была хороша. В смысле — для камеры. Умела закатывать глаза, умела вздрагивать красиво, умела произносить «я чувствую присутствие» так, что домохозяйки в Саратове хватались за подушки.

Дима — оператор. Двадцать шесть. Худой, бородатый, с татуировкой «выдержка 1/50» на запястье. Третий сезон на проекте. Всё видел. Ничему не верил.

Заходили через центральный вход — дверь сняли ещё днём, осветители протянули кабели, поставили два генератора во дворе. Внутри пахло мокрым бетоном и чем-то ещё. Чем-то сладковатым. Дима решил, что дохлая кошка. Потом передумал. Потом перестал думать об этом, потому что Стас начал командовать.

— Лариса, ты заходишь в палату номер три, останавливаешься, поворачиваешься к камере... нет, не к камере, в сторону... вот так. И говоришь текст.

Лариса послушно зашла. Палата номер три — облезлые стены, на полу битая плитка, в углу ржавая кроватка. Детская. С решётчатыми бортиками. Одна ножка подломлена, и кроватка стояла криво, как будто пыталась уползти.

Лариса встала посередине. Закрыла глаза. Кольца на её пальцах тускло блеснули в свете прожектора.

— Я чувствую...

Пауза.

Стас показал большой палец. Паша поднял микрофон-удочку повыше.

— Я чувствую присутствие.

Это был дубль. Обычный рабочий дубль. Лариса произносила эту фразу, наверное, раз двести за карьеру. Но в этот раз — Дима потом рассказывал, уже в курилке больницы, — в этот раз у неё дёрнулась щека. Не как у актрисы. Как у человека, которому вдруг стало по-настоящему холодно.

Термометр.

Вот тут надо сказать про термометр. На площадке всегда стоял цифровой термометр — для протокола, для красивых цифр в монтаже, типа «температура упала!», зрители любят. Обычно колебания — полградуса, градус. Ерунда.

Восемнадцать и два.

Лариса сказала «присутствие».

Десять и четыре.

Восемь градусов. За секунду. Паша выдохнул — пар изо рта. В июле. Стас перестал жевать «Орбит». Тишина стала такой, что Дима услышал, как гудит его собственная камера. Мотор внутри.

А потом он увидел.

В видоискатель. Не глазами — глазами он смотрел на Ларису, на её спину, на шаль. А в видоискатель, в маленький экранчик — лицо. Справа от Ларисы, чуть ниже, как будто кто-то стоял на коленях. Или был маленького роста. Бледное; не белое — серое, как газетная бумага. Глаза открыты. Рот открыт.

Дима оторвался от видоискателя.

Никого.

Посмотрел обратно.

Лицо.

Он потом не мог описать его нормально. Говорил: «Как фотография. Как старая фотография, которая шевелится». Следствие — не было никакого следствия, конечно, какое следствие, но Стас потом пересматривал материал, и на плёнке — ну, на карте памяти, но Стас по привычке говорил «плёнка» — на плёнке ничего не было. Чисто. Лариса, стена, кроватка. Всё.

Звук.

Сначала — как будто кто-то скребёт. Снизу. Из-под пола. Потом — нет. Не скребёт. Плачет.

Детский плач.

Из подвала.

Подвал был закрыт. Стас лично проверял днём — железная дверь, ржавый замок, цепь. Не полезли, потому что Стас сказал: «На хрен, там потолки метр двадцать и крысы». Подвал был закрыт. Стас это повторял потом много раз, разным людям, с нарастающим отчаянием. Подвал. Был. Закрыт.

Плач шёл оттуда.

Тоненький. Как мяуканье, только нет — человеческий. Младенческий. Тот самый звук, который включает что-то древнее в голове, какой-то рубильник, от которого хочется одновременно бежать туда и бежать прочь.

Лариса открыла глаза.

У Ларисы были карие глаза. Тёмные, почти чёрные. Красивые. С накрашенными ресницами. Она открыла их — и Дима увидел, что зрачки расширились так, что радужки не осталось. Два чёрных провала.

— Они не ушли, — сказала Лариса.

Не своим голосом. То есть голос был её — тембр, интонация, — но слова выходили как-то не так. Как будто она повторяла за кем-то. С задержкой. Как эхо, только источник звука стоял рядом и был невидим.

— Они не ушли. Их не забрали. Они тут.

Паша уронил микрофон. Удочка грохнула об пол, и звук метнулся по пустым коридорам, как вспугнутая птица. И в ту же секунду — Дима это запомнил — из кармана у кого-то полилась музыка. Телефон. Земфира. «Не отпускай».

Ничей телефон. Потом проверяли — у всех телефоны были на беззвучном. У Стаса — разряжен. У Паши — в машине. У осветителя Коли — в кармане, заблокирован, никаких запущенных приложений. Земфира пела откуда-то из стен.

«Не отпускай... не отпускай...»

Лариса начала говорить быстро. Слова наскакивали друг на друга.

— Третий этаж, палата восемь, девочка, три кило двести, не дышала, её не записали, она без имени, без имени, без имени...

Третьего этажа в здании не было. Два этажа. Все это знали. Дима на автомате поднял голову и посмотрел на потолок. Потолок был обычный. Бетонные плиты, ржавая арматура торчит. Никакого третьего этажа.

Но Лариса смотрела вверх — туда, где не было ничего, — и по её лицу текли слёзы. Она не плакала. Слёзы текли сами — как конденсат по стеклу. Лицо при этом было неподвижным, спокойным, почти мёртвым.

А волосы — Дима заметил это не сразу, сначала подумал, что свет, — волосы белели. Прядь за прядью. От корней. Как будто кто-то проводил невидимой кистью, выбеливая каштановый цвет до седины. За минуту. Может, за полторы.

Коля заорал. Просто заорал — без слов, животным воплем, — и побежал. Стас стоял, как вкопанный. Паша тоже стоял, но его трясло, и он зачем-то крестился, хотя потом говорил, что атеист и вообще не понимает, как это вышло.

Дима снимал. Он не мог остановиться. Палец прирос к кнопке. Он снимал, как Лариса поворачивается к ржавой кроватке, наклоняется, протягивает руки — как будто берёт что-то. Кого-то. Прижимает к груди. Качает.

В кроватке ничего не было.

Лариса качала пустоту. И напевала. «Не отпускай».

Скорая приехала через двадцать минут. Ларису нашли на полу, в позе эмбриона, рядом с кроваткой. Волосы — полностью седые. Белые, как бумага. Пульс — сто тридцать. Давление — восемьдесят на пятьдесят. Зрачки не реагировали на свет ещё сорок минут.

В больнице она пришла в себя. Сказала: «Я ничего не помню после слова 'присутствие'».

Врач — молодой, нервный, с бейджиком «Кахраманов А.Р.» — долго смотрел на её волосы, потом спросил:

— Вы красились?

— Нет.

— У вас в роду были случаи ранней седины?

— Мне тридцать восемь.

— Я понимаю. Я спрашиваю...

— Мне тридцать восемь, — повторила Лариса, и врач замолчал.

Стас удалил весь материал. Не по своей воле — позвонили сверху, из продюсерского, и голос в трубке был такой, что Стас не стал спорить. Просто стёр. Отформатировал карту.

Дима сделал копию.

На копии — Лариса стоит в палате, говорит «присутствие», потом тишина, потом она начинает плакать и седеть. Всё чисто. Никакого лица. Никакого плача из подвала.

Но.

На тридцать второй минуте — Дима нашёл это дома, ночью, в наушниках, — на тридцать второй минуте, под Ларисиным бормотанием, под шумом генератора, под скрипом половиц — голос. Тихий. Как из-под воды.

Женский.

«Отдайте мне мою дочь».

Дима переслушал семь раз. Потом закрыл ноутбук. Потом открыл.

«Отдайте мне мою дочь».

Он полез в архивы. Краеведческий форум. Подольский роддом. Закрыт в девяносто четвёртом.

Закрыт не из-за ремонта. Не из-за финансирования.

В девяносто третьем из подвального морга пропали тела. Мертворождённые. Четырнадцать. Документы засекречены. Уголовное дело прекращено «в связи с невозможностью установить обстоятельства».

Четырнадцать детей без имени.

Дима поехал обратно. Зачем — он не знал. Днём, в субботу, один. Просто сел в машину и поехал.

Роддом стоял. Тот же. Фанера, проёмы, кирпич.

Дверь в подвал была открыта.

Цепь лежала на полу. Замок — целый, не сломанный. Просто открытый. Как будто кто-то отпер его ключом.

Дима заглянул внутрь. Темнота. Ступеньки вниз. Запах — тот самый, сладковатый.

На верхней ступеньке лежало кольцо. Золотое. С указательного пальца — маленькое.

Ларисино.

Она потом сказала, что потеряла его. Но Дима точно помнил: когда Ларису грузили в скорую, кольца были на месте. Все десять.

Все.

Десять.

Он не стал спускаться. Развернулся, сел в машину, завёл мотор. Радио включилось само.

Земфира.

«Не отпускай».

Дима выдернул предохранитель магнитолы. Песня играла ещё четыре секунды. Из выключенных динамиков.

Он доехал до Москвы за сорок минут вместо полутора часов. На следующий день написал заявление. Ушёл с проекта. Устроился свадебным оператором.

Шестой сезон закрыли.

Лариса перестала работать медиумом. Устроилась бухгалтером в Мытищах. Волосы так и не потемнели.

Иногда — она рассказала об этом подруге, а подруга рассказала журналисту, а журналист положил это в стол, потому что редактор сказал «бред» — иногда по ночам Лариса просыпается от звука. Детский плач. Тоненький.

Она встаёт, проверяет квартиру. Пусто. Тихо.

Но на кухонном столе — она клянётся — каждый раз лежит золотое кольцо.

То самое. С указательного.

Она убирает его в шкатулку. Утром шкатулка пуста.

А кольцо — на столе.

На одиннадцатом пальце.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"You must stay drunk on writing so reality cannot destroy you." — Ray Bradbury