Night Horrors Mar 4, 09:16 AM

Плёнка кончилась

Плейер нашёлся под сиденьем. Лёша наклонился за телефоном, который упал, — рука нащупала что-то. Прямоугольное, пластиковое, с клипсой. Sony Walkman, вот это да. Серебристый, потёртый, кассетоприёмник с трещиной. Наушники к нему тянулись — пенопластовые, рыжие, на дужке из проволоки, гнутой неумелой рукой.

Девяностые, наверно. Может, восьмидесятые. Лёша в старой электронике не разбирался, откровенно.

Вагон полупустой. Одиннадцать вечера, вторник, снег за окнами, Москва, фонари — стандартная скука. Четверо пассажиров; каждый с телефоном в руках. Ритм; монотонность; привычка.

Он нажал кнопку. Крышка открылась с щелчком — механическим, уверенным. Внутри кассета. TDK SA90, на наклейке почерк, размашистый, криво: «КИНО — Последний герой». Буквы расплылись; от времени ли, от влаги ли, невозможно разобрать. Лёша нажал play. Ничего. Батарейки мертвы тридцать лет — это очевидно, не?.

Усмехнулся про себя. Плейер в карман. Или проводнику, или оставит так. Выбрасывать жалко, это точно; зачем оставлять — хз.

Тогда щелчок.

Тихий. Из кармана. Кассета провернулась сама; колёсики внутри крутились медленно, рывками — не мотор, а что-то другое тянуло плёнку, это было ясно. Лёша достал плейер, прижал наушник к уху.

«...после красно-жёлтых дней начнётся и кончится зима...»

Цой. Голос чистый, никаких помех, никакого шума старой плёнки — как записано вчера; или как поёт прямо сейчас, здесь, в этом полупустом вагоне, к которому он не имеет отношения.

Надел наушники. И потом — вот это.

Мир; не то чтобы изменился, нет. Сместился. Чуть-чуть, как на старом телевизоре, когда вертишь колёсико и картинка начинает плыть, расплываться, собираться. Свет желтее. Кресла; грубо жёсткие. И запах.

Запах пришёл сразу.

Беляши. Горячее тесто, пережаренный лук, масло — давно прогорклое; запах из детства, из привокзальных ларьков, из девяностых, из той жизни, которую Лёша вроде как забыл или вроде как не забывал. В вагоне аэроэкспресса пахло беляшами. Пахло — вот это слово точное — не просто было запах, но пахло на тебя, давило, залезало в ноздри, в горло. Слюна; лёгкая тошнота; что-то ностальгическое и одновременно мерзкое.

Повернулся.

Пассажиры исчезли. Вместо них другие. Женщина в шерстяном пальто с пуговицами крупными. Мужик в куртке-аляске; синтепон. Два солдата со стрижками одинаковыми. Бабка с клетчатым баулом.

Другое.

За окном темнота, и в ней не московские огни, а что-то редкое, тусклое, оранжевое.

Табло над дверью не горело. Может, его не было вообще.

— Братан.

Обернулся.

Напротив парень. Двадцать, может двадцать два года. Кожаная куртка — настоящая, тяжёлая, с заклёпками; волосы тёмные, длинные, ниже плеч. Лицо худое, острое, сильно впалые щёки; глаза блестящие, но что-то в них было старое, невозможно описать — не радостное, не доброе; просто старое.

Улыбался. Нет; скалился. Как человек, который ждал очень, очень долго и вот наконец.

— Мой плейер, — сказал. Кивок на Walkman. — Мой.

Лёша глянул на руки. Плейер в ладонях тёплый, вибрирует. Колёсики крутятся.

— Нашёл под сиденьем.

— Я знаю. Я его там оставил. — Парень наклонился. От него пахло кожей, табаком и чем-то ещё — кислым, застоявшимся; как из комнаты, которую годами не проветривали, окна не открывали. — Давно оставил. Отдавай.

— Да. Конечно. Сейчас.

Потянул наушники за дужку.

Не снимаются.

Не застряли, нет; руки двигаются нормально, пальцы берут пластик, тянут. Но наушники — ни на сантиметр. Как приклеенные; как живые ткани, приросшие к вискам.

Парень перестал улыбаться. Лицо пустое — и от этой пустоты страшнее, чем от оскала.

— Поздно, — шепотом почти. — Ты надел. Зачем ты надел? Я жду тридцать лет; просто чтобы кто-то взял его в руки; просто так — и я свободен. А ты надел, и всё.

Плёнка крутилась. «...начнётся и кончится зима... начнётся и кончится зима...»

— Это что? — Лёша дёрнул. Больно; кожа натянулась на висках, но колёсики крутятся, наушники не сдвинулись ни на миллиметр.

— Экспресс, — сказал парень. Откинулся в кресле. Заклёпки блеснули. — Я сел в него в декабре девяносто первого. Он тогда не существовал; красный, чистый, непонятный; стоял на платформе, которой раньше нету было. Я подумал — ну, будущее; прогресс какой-то. Купил беляш, сел, надел наушники.

Молчание.

— Всё.

— Как это — всё?

— Еду. С тех пор еду.

Лёша в окно. Темнота. Полная; абсолютная; ни огней, ни деревьев, ничего. Поезд шёл сквозь отсутствие.

— Иногда останавливается, — говорил парень; голос ровный, как человек, который тысячу раз рассказал себе это и давно перестал бояться. — Двери открываются. Заходят люди. Нормальные, живые; они меня не видят. Садятся, едят, спят, выходят; я остаюсь. Всегда остаюсь.

Помолчал. В воздухе запах беляшей качнулся.

— Но иногда кто-нибудь находит плейер. Если просто берёт — ладно, забирает, уходит, жизнь его. Но если наденет наушники...

Посмотрел прямо, не мигая; глаза как осколки стекла, старого, давно потеряв блеск.

— Тогда он остаётся. А я выхожу.

— Нет. Подождите. Это... это не может быть настоящее.

— Тридцать лет, — повторил. Встал; куртка скрипнула. Запах беляшей усилился — маслянистый, невозможный, неправильный здесь, в современном вагоне. — Тридцать лет одна строчка по кругу. Я знаю каждую ноту, каждый щелчок, каждый вдох на записи, который ты не слышишь, а я слышу; потому что больше нечего слушать; больше нет ничего.

Динамик над дверью кашлянул. Треск, шипение, потом голос никакой, безличный:

«Конечная станция.»

Двери разъехались.

Платформа. Шереметьево; табло электронное, автоматы, кафель белый, свет — резкий, неоновый, нормальный. Люди.

Парень шагнул.

— Подождите! — Лёша рванулся; ноги не слушаются. Не парализованы, чувствует пальцы в ботинках, может шевелить; но встать не может. Кресло держит; мягко, но абсолютно.

Парень на пороге обернулся. Одна нога в вагоне, другая на платформе. Свет упал на лицо.

Двадцать два. Ему двадцать два навсегда. Тридцать лет — ни морщины, ни седины; время прошло мимо, вокруг, но не через него.

— Спасибо, — просто; без иронии, без злости. — Не грусти. Кто-нибудь же ещё наденет. Рано или поздно.

Вышел.

Двери закрылись.

Поезд тронулся.

Цой в ушах. «После красно-жёлтых дней...» По кругу. Без конца. Голос идеальный, чистый — от этой идеальности хотелось рыдать, выть, орать; хотелось чего-то страшного.

Сидел.

Телефон в кармане. Вытащил. Экран светил. 01:01. Дата... Лёша моргнул, протёр рукавом, посмотрел снова; цифры не изменились.

31 декабря 1991 года.

Экран потух. Чёрный прямоугольник; пластик; бессмысленная штука, мёртвая.

В окне чернота.

На платформе Шереметьево, где-то там, парень в кожаной куртке стоял и дышал. Первый раз за тридцать лет — по-настоящему; воздух холодный, колючий, авиационный керосин в привкусе; прекрасный. Непрекрасный, но настоящий. Он снял с пояса крепление пустое, где висел Walkman. Провёл пальцем по пластику. Легко. Пусто. Прошёл к выходу и не оглянулся.

В вагоне Лёша слушал плёнку. Поезд шёл. Колёсики крутились. За окном ничего; не темнота даже; просто отсутствие; как закрытые глаза; как сон без сновидений; как ничто.

«...начнётся и кончится зима...»

Плёнка не кончалась.

На сиденье напротив промасленный бумажный кулёк. Лёша дотянулся, развернул. Беляш. Ещё горячий.

Не стал есть.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"You write in order to change the world." — James Baldwin