Пианино на двоих
Когда мама привела в наш дом нового мужа и его сына, мне было двадцать два. Марку — двадцать четыре. Он не сказал мне ни слова за весь первый ужин, только смотрел, как мои пальцы машинально выстукивают ритм по краю стола.
«Ты играешь», — сказал он потом, у двери моей комнаты. Не спросил — констатировал.
В доме стояло старое пианино, которое молчало три года — с тех пор, как ушёл отец. Этой ночью я впервые подняла крышку. А он сел рядом и положил руки на клавиши — по другую сторону от моих.
***
Марк был из тех людей, которые заполняют собой комнату, не произнося ни слова. Высокий, с тяжёлым взглядом из-под тёмных бровей, с руками пианиста — длинные пальцы, широкие ладони. Он работал звукорежиссёром на студии, приходил поздно, пах табаком и чужой музыкой.
Мы жили через стенку. Я слышала, как он снимает ботинки — один глухой удар, потом второй. Как включает воду. Как ложится — пружины его дивана стонали одной низкой нотой, и я ловила себя на том, что жду этого звука, чтобы уснуть.
Мама была счастлива. Геннадий, его отец, оказался тихим и внимательным человеком — полная противоположность моему отцу, который уходил, хлопая дверьми. Теперь в доме пахло корицей и свежим хлебом, и мама впервые за годы смеялась по утрам.
Я не имела права всё разрушить.
***
Он начал приходить к пианино по ночам.
Первый раз — через неделю после переезда. Я не спала, читала при свете телефона, когда услышала тихий звук: кто-то нажал клавишу. Одну. До первой октавы. Потом — тишина. Потом — ре. Ми. Фа. Он играл гамму, медленно, словно пробуя инструмент на вкус.
Я вышла в гостиную босиком. Он сидел в темноте, в одних спортивных штанах, и лунный свет лежал на его спине серебряной полосой.
— Не спится? — спросила я.
— Инструмент расстроен.
— Я знаю. Три года никто не трогал.
— Три года — это преступление.
Он подвинулся, не глядя на меня. Молча. Я села. Наши бёдра почти соприкасались — узкая скамья не оставляла пространства для приличий.
— Что ты умеешь? — спросил он.
— Шопен. Немного Дебюсси.
— Сыграй.
Я положила пальцы на клавиши и начала ноктюрн. Пианино звучало глухо — старое, обиженное на годы тишины. Но когда я дошла до второй части, Марк вступил. Он подхватил левой рукой басовую линию — не по нотам, на слух, импровизируя. Его аккорды были темнее, тяжелее, чем написал Шопен. Они меняли мелодию, делали её тревожной, почти болезненной.
Мы играли минут пять. Потом я сбилась — его рука задела мою, и ток прошёл от кончиков пальцев до основания шеи.
Мы замерли.
— Извини, — сказал он.
— Не извиняйся.
Тишина была такой плотной, что в ней можно было утонуть.
— Это опасная идея, — прошептал он, глядя на клавиши.
— Играть по ночам?
— Играть вместе.
Он встал и ушёл. Я осталась сидеть в темноте, и мои руки дрожали над клавишами, которые ещё хранили тепло его пальцев.
***
Это стало нашим ритуалом. Каждую ночь, после полуночи, когда родители засыпали. Никаких слов, никаких договорённостей — просто одна нажатая клавиша, слышная через стену, означала: «Я жду».
Мы играли в четыре руки. Он приносил свои аранжировки — тёмные, сложные, с диссонансами, которые разрешались так медленно, что хотелось кричать. Я отвечала Дебюсси — текучим, лунным, ускользающим. Наши стили сталкивались и сплетались, как два потока воды — горячий и холодный.
Мы никогда не касались друг друга специально. Но пианино — жестокий инструмент для двоих. Руки пересекаются, локти соприкасаются, дыхание смешивается. Однажды он потянулся к верхнему регистру через меня, и его грудь оказалась так близко к моему плечу, что я почувствовала, как бьётся его сердце.
Или это было моё.
— Люди услышат, — сказала я однажды, когда мы закончили особенно яростную пьесу.
— Люди думают, что это ты играешь одна.
— А если узнают?
Он посмотрел на меня. В лунном свете его лицо было как гравюра — резкие тени, острые скулы, тёмные провалы глаз.
— Что именно они узнают, Ника? Что мы играем на пианино?
Мы оба знали, что это было не про пианино.
***
Всё изменилось в ночь дождя.
Ливень начался внезапно — оглушительный, стеной. Мама и Геннадий уехали на дачу к друзьям, и мы были в доме одни. Марк сидел за пианино, я стояла у окна и смотрела, как молнии вскрывают небо.
— Сыграй что-нибудь для дождя, — попросила я.
Он начал играть. Это не была ничья музыка — только его. Тяжёлые капли аккордов, раскаты баса, и вдруг — прозрачная мелодия в верхнем регистре, хрупкая, как стекло. Я слушала и чувствовала, как что-то внутри меня расшатывается, как зуб, который вот-вот выпадет.
Он остановился на полуфразе.
— Я написал это для тебя, — сказал он, не оборачиваясь. — Три недели назад. Называется «Ника».
Мир остановился. Дождь колотил по крыше, а я стояла посреди комнаты и не могла сделать вдох.
— Ты не можешь писать музыку для меня.
— Уже написал.
— Марк...
— Я знаю, — он повернулся. Его глаза были чёрными, без дна, и в них отражались молнии. — Я знаю, кто мы. Я знаю, что мама и отец. Я всё это знаю. И я всё равно каждую ночь сажусь за это чёртово пианино, потому что это единственный способ быть рядом с тобой, не переступая черту.
Он встал. Между нами было три шага — я считала.
— Музыка — это не черта? — прошептала я.
— Музыка — это всё, что я могу себе позволить.
Два шага.
— А если я хочу большего?
Он замер. Молния вспыхнула, и на секунду я увидела его лицо — и на нём было такое мучение, такой голод, что у меня подкосились колени.
— Тогда, — сказал он тихо, — мы оба пропали.
Один шаг. Он поднял руку и коснулся моего виска — одним пальцем, тем самым, которым минуту назад играл мелодию с моим именем. Провёл по скуле. По линии челюсти. Остановился у подбородка.
— Один раз, — прошептала я. — Только чтобы знать.
— Если один раз — я не остановлюсь.
Дождь обрушился с новой силой, и дом содрогнулся. Мы стояли так близко, что я чувствовала его дыхание на своих губах — тёплое, рваное, пахнущее кофе и сигаретами.
А потом — звук.
Клавиша. Одна. До первой октавы.
Мы оба вздрогнули и обернулись. За пианино сидел кот — рыжий, соседский, забравшийся через форточку от дождя. Он наступил лапой на клавишу и смотрел на нас с тем непроницаемым выражением, которое бывает только у котов и у людей, знающих чужие секреты.
Марк отступил. Я выдохнула.
Мгновение схлопнулось, как захлопнутая книга.
— Вселенная подаёт знаки, — сказал он с кривой усмешкой.
— Или кот просто мокрый.
Мы засмеялись — нервно, надорванно. Он взял кота на руки, и тот замурчал, и это был самый нормальный звук в мире — после самой ненормальной ночи.
***
На следующий день он оставил на пианино нотную тетрадь. На первой странице — пьеса «Ника». На последней — приписка от руки:
«Я буду играть каждую ночь. Приходи, если хочешь. Не приходи, если это правильно. Я приму любой ответ. Но музыку я не перестану писать. Некоторые вещи сильнее нас.»
Я стояла с тетрадью в руках, и за стеной он включил воду, и пружины дивана простонали свою низкую ноту, и я знала — абсолютно, неотвратимо знала — что ночью я снова сяду рядом.
Потому что есть тайны, которые нельзя рассказать словами.
Их можно только сыграть.
Paste this code into your website HTML to embed this content.