Печь номер четыре
В Гжели я гончар. С восемьдесят девятого, как пришел из армии. Тридцать пять лет леплю синюю посуду. Лебедей, чайники, селедочницы, штофы. Если кто думает, что это халтура — попробуй сам. Глина — она тебе сразу скажет, чьи у тебя руки.
Живу в Турыгино, в поселке гончаров. Дом достался от деда — тоже гончара. Он лепил при колхозе, до сорок первого. Потом война, плен, лагерь, в пятьдесят шестом вернулся. И снова к печи. Дед говорил: «Глина прощает, потому что помнит, какой была всегда. Печь — нет. Печь мстит тем, кто торопится».
Я его помню только по этой фразе.
Гжель — место странное. На карте — Подмосковье, между Бронницами и Раменским. На деле — другой мир. Деревенский, тихий, с дымами над глиняными цехами, с грузовиками, везущими каолин. Местные узнают друг друга в Москве по синим разводам на запястьях — от глины, которая въедается и не отмывается.
Я работаю на старом заводе, в цехе номер три. У нас четыре печи. Их зовут по номерам.
Первая, вторая, третья — рабочие. Большие, газовые, новые — двухтысячных годов.
Четвертая — старая. Кирпичная, дровяная. Поставлена в шестидесятых. Закрыта с две тысячи девятого. Тогда там что-то случилось — никто толком не помнит, отделались формулировкой «нарушение технологии». Сначала ее хотели снести, потом просто заперли. Стоит в дальнем углу цеха. Никто к ней не подходит.
В этот январь сверху, из управляющей компании, пришла бумага. Расконсервировать. Будут испытания: фестиваль исторического промысла, нужна показуха — настоящий дровяной обжиг для камер.
Мне поручили. Я старший по печам.
Пошел с молодым Серегой. Сняли пломбу. Отодвинули металлическую заслонку, тяжелую, в ржавчине.
Изнутри пахнуло.
Не глиной. Не золой. Не дровами.
Чем-то сладковатым. Стариковским. Похожим на запах подвала, где долго стояли банки с домашним мясом, и одна из них прохудилась.
Серега отшатнулся.
«Сан Саныч, че?»
«Не знаю», — сказал я.
Я зажег фонарик. Заглянул в топку.
Печь была чистая. Сводчатая. Кирпич закопченный. На стенках — старая корка от обжига.
В дальнем углу, под заглушкой воздуховода, лежал ботинок.
Мужской. Резиновый, советский, болотного цвета. Сорок третий размер. Подошва обуглилась.
Я его достал.
Серега смотрел молча.
«Чей?» — спросил он.
«Не знаю».
Я положил ботинок на стол. Заслонку закрыл.
Пошел к директору.
Директор у нас новый — приехал из Москвы, лысый, лет сорока. Посмотрел на меня. На ботинок. Помолчал. Потом сказал:
«Сан Саныч. Скажу честно. В девятом — пропадал один наш сотрудник. Зашел в смену и не вышел. Заявление подавали. Не нашли. Печь номер четыре в тот же день потушили — там была проблема с тягой. Думали — на этом все кончилось».
Я кивнул.
Директор ботинок забрал. Печь приказал снова запломбировать. Бумагу про фестиваль — порвал.
Я пошел домой.
Вечером сел у себя в мастерской. У меня в доме маленький круг и керамический горн, делаю на заказ — туристам, частным. Включил радио. По «Юности» крутили старое:
«Все идет по плану,
Все идет по плану...»
Летов. Громко.
Я убавил.
Сел за круг. Положил кусок глины. Размял. Поставил на круг. Запустил.
Глина пошла под пальцами легко. Я не думал, куда веду. Просто вел.
Когда поднял голову — на круге стоял маленький, ладонным размером, ботинок. Из глины. Тот самый. Болотного цвета, как будто я успел его покрасить, хотя я ничего не делал — только сырая глина и руки.
Я его взял. Раздавил. Бросил обратно в корыто.
За окном снег. Гжель спала.
С тех пор я каждое утро прохожу мимо четвертой печи. Пломба на месте.
Но иногда, по утрам, у заслонки лежит то одно, то другое. То пуговица. То поясок. То маленькая, обугленная, керамическая фигурка человека, в позе сидя.
Я их собираю. Складываю в ведро.
Когда ведро наполнится — я не знаю, что с ним сделать.
Дед бы знал.
Но деда давно нет.
Paste this code into your website HTML to embed this content.