Колыбельная для тех, кто не спит
Генерал Хоуп перестал спать во вторник.
Но погодите — не совсем так, правда. Спал-то он, может, двадцать минут, может, тридцать. Но это был не сон. Вязкое что-то, мутное, неуютное забытьё. А потом вскакивал — хватал воздух, как после удара, и минут две не понимал, где находится. В спальне? В казарме? Где? Жена его, Патрисия, сначала боялась. На третий раз привыкла, уже не вскрикивала. На четвёртый раз Хоуп просто перешёл в кабинет. Не хотел её беспокоить.
Я работал при нём помощником — младший аналитик при объединённом штабе, должность так себе, но зато доступ был. Всё — всё, что видел Хоуп, что слышал, что подписывал — проходило через меня. Медицинские отчёты в том числе, да.
Первый отчёт от врача базы. Переутомление. Стресс. Мелатонин, десять дней отпуска — мол, отдохни. Хоуп усмехнулся, я помню это чётко: какой отпуск, говорит, когда на столе три кризиса и один труп. Фигурально, конечно. Хотя и буквально тоже: адмирал Стивенсон из Портсмута неделю назад выбросился из окна гостиницы. Четвёртый этаж. Записки не оставил.
На вскрытии нашли: он не спал, минимум шесть суток перед смертью.
Шесть. Суток.
И я тогда не придал значения. Ну, адмирал. Ну, бессонница. Люди на таких должностях сгорают быстро — думал я. Наивный.
Потом пришёл второй отчёт. Не от врачей — разведывательный. Гриф «секретно», двойной допуск. Я его видеть вообще не должен был. Но Хоуп оставил папку на столе, просто так, открытую. Ну... я прочитал. Одиннадцать случаев тяжёлой инсомнии. Высший командный состав. Шесть стран Альянса. За три недели. Все — генералы, адмиралы, замминистры. Все — в оперативном звене. Все — с допуском к ядерному планированию.
Совпадение, думали аналитики. Потом один из этих одиннадцати — французский бригадный генерал Лефевр — позвонил на горячую линию психиатрии в три часа ночи и сказал: «Она. Она. Опять. Поёт.»
Его опросили. Лефевр рассказал (потом пожалел, но было поздно): каждую ночь, в момент засыпания, голос. Женский. Тихий, далёкий — как из соседней комнаты, через стену. Голос напевает что-то без слов, мелодию, которую он почти узнаёт, но не может вспомнить. И когда начинает узнавать — просыпается. С криком или без.
Я показал этот фрагмент генералу Хоупу. Не надо было.
Он побелел. Прямо побелел.
«Женский голос?» — переспросил. Я кивнул. Хоуп встал, подошёл к окну, постоял — тридцать секунд, может, дольше. Потом сказал, не мне, стеклу: «Это колыбельная. Русская. Баю-баюшки-баю.»
В комнате стало то самое тихо — когда кажется, что время остановилось, или вентиляция выключилась, или сердце.
«Откуда вы знаете?» — спросил я.
«Я её тоже слышу. Четвёртую ночь.»
* * *
Дальше всё пошло быстро. Очень быстро. Штаб в режим повышенной готовности. Врачей заменили на специалистов из закрытой программы — название не помню, какая-то аббревиатура. Хоупа обследовали как белку: МРТ, ЭЭГ, полный нейрологический скрининг. Ничего. Абсолютно здоровый мужчина пятидесяти шести лет, который просто не может уснуть.
Полисомнограф. Датчики везде. Смотрели, что происходит во сне. Хоуп лёг в палату, закрыл глаза. Двадцать две минуты — нормально, лёгкий сон. На двадцать третьей минуте приборы зафиксировали скачок мозговой активности. Он не проснулся. Но глаза под веками начали двигаться — быстро, хаотично. На записи (я потом смотрел) его лицо. Выражение такое... как будто от чего-то отворачивается, но не может. Потому что оно внутри.
Через минуту он закричал и сел.
Пульс — сто шестьдесят два. Давление — за двести.
«Она была ближе,» — сказал Хоуп.
Техники переглянулись — молодой парень с бородкой, женщина лет сорока, сухая, строгая. Оба выглядели так, будто хотели бы быть где-то в другом месте. Я тоже.
* * *
Совещание собрали через два дня. Закрытое, на шесть человек. Меня не пригласили — протоколы прочитал потом, когда... неважно, когда.
Суть: количество поражённых (именно так и сказали — «поражённых») выросло до двадцати трёх. Опять высший командный состав, опять Альянс. И все слышат одно и то же: женский голос, колыбельная. С каждой ночью ближе. Не громче — ближе. Как будто источник передвигается. Из соседней комнаты — в комнату. Из комнаты — к кровати. От кровати — к уху.
Канадский генерал-майор сказал на допросе (формально — беседа, но какая разница): «Она стоит надо мной. Я чувствую. Глаза закрыты, не открыть, но она... наклоняется. Поёт прямо в ухо.»
Его спросили: что будет, когда она допоёт?
Он не ответил. Посмотрел только — и всем стало понятно, что он знает. И это знание было хуже всего.
* * *
На девятый день я услышал колыбельную.
Постойте. Нет. Надо точнее. Я не генерал, не адмирал, никаких допусков, никакого доступа к ядерному планированию. Младший аналитик, бумажки, кофе, отчёты — по сути, обслуга. Но я читал те файлы. Все.
И вот вопрос, который теперь грызёт меня каждую ночь: это передаётся через информацию? Через знание о ней? Как вирус, которому не нужен воздух — только внимание?
Я лежал в своей съёмной квартире — одна комната, Арлингтон, двенадцатый этаж, окна на парковку — и услышал. Не сразу; сначала подумал, что у соседей телевизор. Потом понял: телевизор не поёт колыбельных. И соседи не поют. И вообще — стены тут толстые, я отсюда никогда ничего не слышал.
Баю-баюшки-баю.
Тихо. Далеко. Через стену и ещё одну. Еле-еле. Может, только мне показалось.
Встал, включил свет, выпил воды. На кухне посидел. Подумал, не позвонить ли кому-нибудь. Не позвонил — кому? Хоупу? У Хоупа и без меня проблемы. Лёг обратно. Заснул, как мне кажется, через час.
Второй раз она пела ближе.
* * *
Сейчас пятая ночь. Или шестая; я сбился. Считать разучился.
Хоуп в госпитале. Его отстранили от командования — официально по состоянию здоровья. Неофициально — он перестал говорить. Сидит на койке, в стену смотрит. Иногда шевелит губами. Медсёстры говорят: шепчет мелодию. Ту самую.
Лефевр мёртв. Инфаркт — на девятые сутки без сна. Ему было сорок восемь.
Канадец — тот, что про наклоняющуюся фигуру рассказывал — пропал. Вернее, его нашли в подвале своего дома. Забился за водонагреватель и не реагирует ни на голос, ни на свет, ни на прикосновения. Только зрачки — зрачки двигаются быстро-быстро, как будто следят за чем-то невидимым для остальных.
А я сижу и пишу. Три часа ночи. Кофе остыл; впрочем, он и горячим был дрянной — растворимый, из банки, которую купил ещё в ноябре. За окном парковка, фонарь, чей-то пикап. Тишина.
Она поёт. Прямо сейчас. Не через стену — ближе. Из коридора, что ли. Или из ванной; дверь в ванную приоткрыта, и я вижу край зеркала, а в зеркале — темноту.
Мне нужно встать и закрыть эту дверь.
Мне нужно.
Но я не встану.
Потому что вчера — или позавчера, неважно — я понял. Я слышу не мелодию. Мелодия — это фон, обёртка. А внутри мелодии — слова. Не «баю-баюшки». Другие. На языке, которого я не знаю, но каким-то образом понимаю. И слова эти — не угроза, не проклятие.
Приглашение.
Она зовёт. Спокойно, ласково — как ребёнка, которого пора укладывать. И часть меня — та часть, которая не спала шесть суток, которая устала так, что кости гудят — эта часть хочет пойти.
Просто закрыть глаза и пойти на голос.
Дверь в ванную стала шире, чем была минуту назад. Или мне кажется. Минут пять прошло. Или десять. Или три — кто считал.
А знаете, что самое паршивое? Теперь вы тоже знаете. Вы прочитали. Вы впустили это — через буквы, через экран, через своё дурацкое любопытство. И сегодня ночью, когда будете засыпать, вы, может быть, услышите.
Тихо. Далеко. Через стену.
А может — ближе.
Спокойной ночи.
Paste this code into your website HTML to embed this content.