Night Horrors Sep 3, 12:52 AM

Чучело для последней полки

В таксидермии главное — не убить. Это важно понять сразу. Убивают другие: охотники, время, машины на трассе. Твоя работа начинается потом. Ты берешь то, что было живым, и возвращаешь ему форму — будто выстрела и не было, будто зверь просто задумался и застыл.

Гена так и говорил клиентам: «Я не чучельник. Я тот, кто отменяет смерть». Клиенты смеялись. Гена — нет.

Мастерская его стояла в гаражном кооперативе «Сибиряк», на самой окраине Омска, где город кончается и начинается голая степь с торчащими из снега бурьянами. Зимой сюда добирались редко. Дорогу переметало, фонарь горел один на весь ряд, и в его желтом конусе снег вился, как мошка. Пахло у Гены формалином, дубленой кожей и мокрой ватой. Еще — растворимым кофе: он пил его ведрами, три ложки на кружку, потому что от кофе руки становились тверже. Странно, да? У всех — дрожат, у Гены — наоборот.

На полках стояли его работы. Лиса с оскалом. Глухарь, распустивший хвост. Рысь — любимая, он на нее три месяца потратил, добивался, чтобы в стеклянных глазах было это, кошачье, презрительное. Кошки вообще выходили у него живее всех. Даже мертвые они как будто следили.

В ту зиму к нему стал ходить новый заказчик.

Аккуратный такой мужчина. В пальто, в очках, с портфелем — не охотник, не деревенский. Учитель, что ли, или из «дома пионеров». Говорил тихо, вежливо, руки держал в перчатках даже в тепле. Приносил шкуры. Сначала обычные — заяц, ондатра. Потом — собачьи.

— Вы же не спрашиваете, откуда, — улыбался он. — Ваше дело — форма.

Мое дело — форма, соглашался Гена. И работал.

Но что-то в этом человеке было не так. Он любил смотреть, как Гена снимает шкуру. Придвигал табурет, клал руки на колени и смотрел — долго, внимательно, облизывая губы, как ребенок на витрину с пирожными. И расспрашивал. Не про технику. Про ощущения.

— А в этот момент, когда мездру отделяешь, — не жалко? Не сладко?

Гена молчал. Ему становилось муторно — мерзкий холодок заводился под ребрами и не уходил даже от кофе.

А заказчик рассказывал. Про мальчишек. Про то, как он ведет кружок, юннатов, водит их в походы, за город, показывает, как ставить палатку, как разводить костер. Говорил ласково, с любовью. А потом вдруг — так же ласково, тем же тоном:

— Знаешь, Ген, а человек ведь тоже — форма. Внутри одно и то же. Я в анатомичке студентом подрабатывал, я видел. Разницы почти нет. Только зверь честнее. Зверь не притворяется, что его будут искать.

Гена делал вид, что не слышит. Мял в руках вату. Врубал приемник погромче — там как раз шел местный эфир, крутили Летова, своего, омского:

«Пластмассовый мир победил,
Макет оказался сильней…»

— О, Егор, — оживлялся заказчик. — «Моя оборона». Хорошая песня. Про то, что настоящее прячется. Все прячут настоящее, Ген. И ты прячешь. Я же вижу, как ты на шкуры смотришь.

В феврале он принес большой мешок.

Поставил на стол — тяжело, глухо. И сказал, что там особый материал, редкий, и что Гена должен обработать его, не задавая вопросов, и что заплатит он вдвое.

Гена развязал мешок. Внутри была одежда. Детская. Курточка, штопаная на локте синими нитками. Кеды, маленькие, тридцать пятый размер от силы. И — свернутая — шкура. Не собачья.

Он стоял и смотрел, и кофе в кружке остывал, и Летов пел из приемника про пластмассовый мир, а заказчик сидел на своем табурете, положив руки в перчатках на колени, и улыбался — терпеливо, доброжелательно, как учитель, который ждет, пока до тупого ученика наконец дойдет.

— Ну? — сказал он тихо. — Форма же. Твое дело.

Гена поднял глаза.

В мастерской было очень тихо. Только гудел обогреватель да где-то за стеной, в соседнем гараже, капала с потолка вода. Кап. Кап. И между этими каплями Гена вдруг с абсолютной, ледяной ясностью понял три вещи.

Что дверь за спиной гостя заперта — гость сам ее и запер, входя, «чтоб не дуло».

Что телефона в мастерской нет.

И что этот вежливый человек в перчатках пришел не с заказом. Он пришел посмотреть, как отреагирует Гена. Проверить. Понять, свой ли. А если не свой — то Гена и есть следующий особый материал. Вот прямо сейчас. Вот здесь.

— Красиво работаешь, — сказал гость и медленно, не сводя глаз, полез рукой в портфель. — Жалко будет, если руки испорчу.

Гена не был героем. Но у него в правой руке уже лежал скорняжный нож — длинный, узкий, заточенный так, что резал волос на весу. Он держал его всю дорогу, машинально, привычно, как держат авторучку. И еще у Гены за спиной, на полке, стояла рысь. Та самая. С презрительными кошачьими глазами.

Что было дальше, Гена никому потом не рассказывал. Ни милиции, которая приехала под утро на его звонок из автомата у трассы. Ни следователю, который долго крутил в руках оставленный гостем портфель — с фотографиями внутри, много, черно-белых, и на них были не звери. Ни жене, которой он в ту ночь просто сказал: «Все, ухожу с работы».

Заказчика не нашли. Ни живым, ни… никак. Пропал вежливый человек в перчатках, будто и не было его. Только детская курточка с синей штопкой на локте так и осталась лежать на Генином столе — ее потом опознала мать одного из тех мальчишек, что бесследно исчезли той зимой по дороге из юннатского кружка.

Гена и правда ушел. Гараж продал. Чучела раздал, все, кроме рыси. Рысь оставил себе. Поставил в прихожей, у самой двери.

Жена говорит — жуть, убери. А Гена не убирает.

Он знает: если тот, вежливый, когда-нибудь все-таки вернется и позвонит в дверь — рысь его встретит первой. Своими стеклянными, презрительными, все понимающими глазами.

Кошки ведь все видят. Даже мертвые. Особенно мертвые.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"You write in order to change the world." — James Baldwin