Зингер, или Как я одну соседку на живую нитку осудила
Есть женщины, которые вещь одалживают легко. Дала — забыла. У такой душа как буфет нараспашку: бери, милый, что глянулось, мне не жалко. А я не такая. Я, милые мои, если дала — то потом лежу ночь и все думаю: а как она там, моя-то? Не в обиде ли?
Особенно машинка.
Машинка досталась мне от мамы. «Зингер», черная, с золотой веточкой на боку, тяжелая, как чужая совесть. Мама на ней шила приданое, и мне что-то шила, и я на ней... ну, если по правде, ничего толком и не шила. Но она стояла. Стояла на комоде и, можно сказать, облагораживала комнату. Другая держит для счастья слоника с отбитым хоботом. А у меня — «Зингер». Для достоинства.
И вот является ко мне Зинаида Львовна.
Женщина она хорошая, спорить не буду. Но с тем особенным выражением на лице, с каким приходят просить. Знаете? Голова чуть набок, глаза печальные — будто это не она у тебя одолжить хочет, а ты у нее что-то давным-давно должна и все никак.
— Голубушка, — говорит, — выручите. У Мусеньки утренник. Снежинка. А платьица нет.
Снежинка. Тут, милые мои, во мне сразу все и обмякло. Потому что снежинка — это не шутка. Снежинка — это святое. И машинку я вынесла сама, обеими руками, прижав к груди, как выносят из огня родное дитя.
— Только, — говорю, — Зинаида Львовна. Она у меня деликатная. Вы с ней ласково.
— Да что вы, да я ее как свою!
Вот на этом «как свою», доложу вам, все и погибло.
Через три дня машинку внесли обратно. Внес муж Зинаиды, молча, поставил на пол и ушел, будто гроб доставил не по адресу. Я кинулась. Кручу колесо — а оно не крутится. Стоит. Мертвое. Игла где-то внутри застряла и не ходит ни туда ни сюда.
Все.
Я, милые мои, села на табурет и почувствовала под ребром такой холодок, будто там форточку открыли. Мамина машинка. Веточка золотая. И — стоп.
Пошла к Зинаиде. Иду, а сама уже речь сочиняю — красивую, с достоинством, чтоб без крику, но чтоб человек понял всю глубину.
Вышло без достоинства.
— Сломали! — говорю. — Вещь! Память!
А Зинаида руки на груди сложила — и вот тут началась ее наука.
— Милочка, — говорит спокойно, — она у вас и так дребезжала. Я еще подумала: как бы не развалилась в руках. Такие машинки, знаете, от старости сами по себе останавливаются. От обиды даже. Ей внимание нужно было, а вы ее на комоде пылью кормили.
Вы вникните в логику. По ее выходит, что это я машинку до полусмерти довела, а она, Зинаида, ее у меня еще и от смерти три дня спасала. И мне бы, стало быть, спасибо сказать. А я, неблагодарная, с претензией.
Мы поговорили. Громко. Весь коридор узнал, что у меня память и достоинство, а у Зинаиды совесть на живую нитку сметана. Соседка Палевна вышла с полотенцем на плече и стояла в дверях, как в театре, — только семечек не хватало.
Наутро понесла машинку к мастеру. Есть у нас на углу такой Соломон Ефимыч, чинит все, что стоит, лежит и не тикает. Поставила я перед ним свою черную страдалицу и говорю трагически:
— Загубили. Соседка. Была вещь — стал памятник.
Соломон Ефимыч надел очки. Покрутил колесо. Заглянул внутрь. Потом посмотрел на меня поверх очков — долго, как доктор, который сейчас скажет неприятное.
— Барышня, — говорит. — А когда она у вас в последний раз шила?
Я задумалась. Считаю. Год. Два. При маме, значит...
— Тут, — говорит он ласково, — ремень лопнул. Приводной. Судя по всему — давненько. Годиков этак... — он опять глянул на веточку, — при покойной вашей матушке, царствие небесное, еще ходила. А после — стояла. Красиво стояла, врать не буду. Но исключительно стояла.
Вот вам и снежинка.
Машинка, оказывается, не работала уже сто лет. Ни при мне, ни, выходит, у Зинаиды. Мусенька никакого платьица на ней и не сшила бы, хоть три ночи крути. А я-то, я-то — выносила ее из огня, к груди прижимала, коридор поднимала, «память» кричала. Осудила живого человека за то, что он остановил вещь, которая и без него двадцать лет как стояла.
За новый ремень Соломон Ефимыч взял восемьдесят копеек. Машинка теперь работает. Я даже раз попробовала — прострочила наволочку. Криво. Но сама.
А с Зинаидой мы больше не здороваемся. И Мусенька-снежинка на утреннике, говорят, была всех лучше — в платьице, что ей другая соседка сшила. За вечер. На простой, без золотой веточки, машинке.
Я, когда про это узнала, ничего не сказала. Пошла, обмахнула свой «Зингер» тряпочкой. Красиво он у меня стоит. Ничего не скажешь.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。