Заводь, или Как я на чужой книге в классики вышел
Книжку я написал. Давно. Одну.
Называлась она «Тихая заводь», и была в ней про наш пруд за мельницей — про то, как по вечерам квакают лягушки, а конторщик Пшеницын (это я о себе, только фамилию для благородства переменил) сидит на мостках и думает о смысле жизни. Смысла в книжке было, прямо скажем, негусто. Зато лягушек — хоть отбавляй.
Печатал за свой счет. В типографии Хрякова, на Мещанской, по рублю с полтиной за лист. Тираж — двести. Продал одиннадцать. Остальные сто восемьдесят девять лежали под кроватью и тихо отсыревали вместе с моими надеждами.
Семь лет прошло. Я и забыл.
И вот — апрельским утром, за чаем, — письмо. Плотное, с водяным знаком. «Милостивый государь! Городская читальня имеет честь пригласить Вас на читательскую конференцию, посвященную полюбившемуся всему уезду роману „Тихая заводь“. Просим Вас, как автора, занять место в президиуме».
Я перечитал четыре раза. Потом еще два — уже стоя, для верности.
Полюбившемуся! Всему уезду! Роману!
Надел я сюртук, тот, в котором женился и хоронил тещу, — сюртук на все крупные события. Пошел.
Зал был полон. Скамьи, портреты по стенам, длинный стол под красным сукном. Меня усадили в самую середину, между дамой в пенсне и толстым господином, от которого пахло ландрином и служебным рвением. Библиотекарша, Зинаида Марковна, всплеснула руками так, будто я воскрес.
— Автор! Сам автор среди нас!
Первым встал учитель словесности. Молодой, с бородкой, с той особой ясностью в глазах, какая бывает у людей, ни разу в жизни не сомневавшихся.
— Господа. Заводь — это ведь не пруд. Это символ. Это дремлющая душа народа, которая ждет — чего? Бури! Гаврила, герой, — это мы с вами, это порыв, это…
Тут я, признаться, насторожился.
Потому что никакого Гаврилы у меня в книжке отродясь не водилось. Был Пшеницын, был кот Барон, была еще вдова Селезнева, торговавшая семечками. А Гаврилы — не было. Хоть режь.
Встала дама-агрономша.
— А сцена грозы! Когда Гаврила бросает вожжи и кричит небу… Я рыдала три страницы кряду!
Никакой грозы. Никаких вожжей. У меня самое бурное событие — это когда Барон свалился с мостков в воду.
И тут меня как варом обдало. Ясно.
Где-то в столицах жил-был другой человек. Тоже, стало быть, назвал свою книгу «Тихая заводь». Толстую, важную, с грозой и Гаврилой. И она гремела. А наш уезд, простая душа, свел две заводи в одну — да и позвал того автора, какой под рукой. Меня.
Встать бы да сказать: господа, ошибочка. Не тот. Я — который про лягушек.
А язык не идет. Прирос.
Потому что дама в пенсне смотрит на меня, как на икону. Толстый господин жмет локоть и шепчет: «Гениально, гениально, я всю ночь не спал». И такое во мне тепло разлилось, такое непрошеное, стыдное блаженство — будто я и вправду сочинил эту грозу, и этого Гаврилу, и всю русскую душу заодно.
Я кивал. Я, каюсь, даже слезу пустил в нужном месте.
Потом просили сказать слово. Я встал — плавно, как человек, привыкший к славе, — и уже открыл рот, чтобы поблагодарить уезд за понимание моего замысла…
И тут поднялся гимназистик. С задней скамьи. С моей книжкой в руках — с настоящей, единственной, что нашлась в читальне.
— А можно я любимое место зачитаю? Вот!
И, зардевшись, прочел:
«Пшеницын макнул сухарь в чай и подумал, что налог на пруды в этом году опять повысят. Лягушки квакали. Кот Барон облизывался».
Тишина. Долгая. Гулкая.
Учитель словесности медленно повернулся ко мне. Ясность в его глазах сменилась чем-то вроде изжоги.
— Это… это оно и есть? «Тихая заводь»?
— Оно, — говорю. — Мое. С лягушками.
— А гроза?
— Не было грозы, — честно сознался я. — Погода стояла хорошая.
И вот тут, братцы мои, случилось самое поучительное. Уезд на меня не обиделся за то, что я его слушал и помалкивал. Нет. Уезд обиделся за то, что у меня хватило наглости назвать свою лягушачью книжонку так же, как ту, столичную, настоящую, гремящую.
— Присвоил! — сказала агрономша. — Чужое заглавие присвоил!
— Самозванец, — уточнила дама в пенсне и убрала локоть.
Пришел я в этот зал классиком. Ушел — под конвоем общего презрения, вором, укравшим у чужой славы четыре буквы: «Тихая».
В дверях меня догнала Зинаида Марковна. Я приободрился — думал, хоть она.
— Я вам, — говорит, — книжечку-то верну. А то у нас теперь настоящую ждут, столичную. Эту — заберите.
И сунула мне мою же «Заводь».
Так у меня их снова стало двенадцать. Одиннадцать под кроватью — и эта, побывавшая в классиках. Самая, можно сказать, заслуженная.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。