Второе дыхание головы: что осталось от профессора Доуэля
经典作品的创意续写
这是受Александр Романович Беляев的《Голова профессора Доуэля》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?
原文摘录
«Голова профессора Доуэля жила отдельной, самостоятельной жизнью. Лишенная тела, обреченная на неподвижность, она сохранила ясность мысли и остроту ума — и оттого страдала вдвойне, ибо ничего не было для нее страшнее, чем сознавать свое бессилие и полную зависимость от чужой воли.»
续写
Стеклянный колпак сняли, но голова осталась. Мари Лоран смотрела на нее сквозь мутноватое стекло операционной, и ей все казалось, что глаза профессора следят за ней — не с укором, нет, а с той страшной, спокойной внимательностью, с какой смотрит человек, которому уже нечего терять, кроме мысли.
Аппараты гудели. Ровно, монотонно, как гудит осенняя муха под потолком. Кровь — чужая, безымянная, отобранная у мертвецов, — толкалась по трубкам, и в этом искусственном приливе было что-то унизительное. Жить взаймы. Дышать чужим воздухом. Думать — и не сметь умереть.
Керн был мертв. Это Мари знала точно. Она сама видела, как его уносили, и лицо у него было желтое, восковое, застывшее в выражении не то ужаса, не то досады. Но дело Керна жило. Дело таких людей всегда переживает их — вот в чем беда.
— Мари, — сказала голова.
Голос выходил из аппарата глухой, безгубый, ломкий, будто говорили сквозь плотную ткань. Но это был его голос. Голос профессора Доуэля, которого она когда-то знала живым, веселым, с сигарой в зубах и мелом на рукаве.
— Мари, вы должны меня выключить.
Она вздрогнула.
— Профессор...
— Не спорьте. Выслушайте. У меня мало времени — не потому, что я умираю, а потому, что сюда с минуты на минуту войдут люди, которые не позволят мне умереть. Понимаете разницу? Керна не стало, но остались его тетради. Остались ученики. Остались те, кто увидел, что мертвых можно заставить работать. И теперь мне не дадут покоя, Мари. Меня будут возить по конгрессам. Меня будут показывать. Из меня сделают чудо, потом привычку, потом — станок.
В груди у нее что-то дернулось, как рыба на крючке.
— Я не могу, — прошептала она. — Не могу вас убить.
— Убить? — Голова издала звук, отдаленно похожий на смех. Жуткий это был звук — смех без легких, без груди, без диафрагмы. — Дитя мое, меня убили давно. То, что вы видите, — это не я. Это моя мысль, посаженная на цепь. Собака на цепи. И вы все думаете, что делаете ей добро, подливая в миску.
За стеной послышались шаги.
Мари обернулась к двери. Сердце — нет, не сердце, а что-то ниже, под ребрами, мерзкий такой холодок — подсказало ей: это они. Ассистенты. Наследники Керна. Молодые, гладкие, в чистых халатах, с блокнотами и с той спокойной жестокостью, какая бывает у людей, еще не понявших, что они делают.
— Мари. Кран под столом. Синяя рукоятка. Вы просто повернете — и все. И я скажу вам спасибо. Первый и последний раз в жизни — за смерть.
Она опустилась на колени.
Под столом, в полутьме, среди трубок и проводов, тускло блестела синяя рукоятка. Холодная. Металлическая. Такая обыкновенная — будто кран в ванной, будто ничего и не значит.
— Скорее, Мари.
Шаги приближались. Дверная ручка дрогнула.
И вот тут-то, стоя на коленях в этой гудящей, залитой мертвенным светом комнате, Мари Лоран впервые подумала не о том, как страшно повернуть, — а о том, как страшно не повернуть. Оставить его. Обречь на бессмертие цепи. На вечность в стеклянном колпаке, где мысль будет работать, работать, работать — на чужих людей, для чужой славы, — и никогда, никогда не сможет закрыть глаза.
— Прощайте, профессор, — сказала она.
И повернула.
Гудение аппаратов не прекратилось сразу — оно оседало медленно, как оседает пыль после того, как захлопнули дверь. Кровь в трубках остановилась. Глаза профессора — умные, усталые, добрые его глаза — подернулись пленкой, будто затянулись первым осенним ледком, и в самый последний миг в них мелькнуло что-то. Благодарность? Или ей только показалось.
Дверь распахнулась.
— Что вы делаете?! — крикнул молодой человек в халате, бросаясь к столу. — Кто разрешил?!
Мари поднялась с колен. Она была очень бледна и очень спокойна.
— Я вернула ему то, что вы у него отняли, — сказала она. — Он умер. По-настоящему. Наконец.
— Вы сумасшедшая! Это же величайшее... это же наука! Это бессмертие!
— Нет, — сказала Мари, и голос ее не дрогнул. — Это рабство. А наука здесь ни при чем. Наукой вы называете свою жадность, только и всего.
Она прошла мимо него к двери. Он что-то кричал ей вслед, звал сторожа, грозил полицией, — но она не слушала. Она шла по длинному белому коридору, где под потолком горели холодные лампы, и думала о том, что где-то там, в тетрадях Керна, в чужих руках, в чужих подвалах, еще живет эта проклятая мысль: мертвых можно заставить работать.
Одну голову она освободила.
А сколько их еще оживят — за стеклом, в подвалах, под этими ровными холодными лампами? Сколько еще будет тех, кому не дадут ни жить как следует, ни умереть по-человечески?
Она вышла на улицу. Шел дождь. Мелкий, серый, парижский. И Мари подставила ему лицо — просто чтобы почувствовать: она еще живая. Еще дышит. Своими собственными, никем не отобранными легкими.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。